Внутри свет, просачивающийся сквозь частые деревянные решетки, рисует кружева на плитке пола. Нет другого убранства, кроме созданного солнечными лучами, в комнатах, через которые Наима робко следует за женщиной с осанкой королевы. Дворик, где они усаживаются, так утопает в тени широких листьев фигового дерева, будто уже вечер. Тассекурт подает кофе и курит длинные сигареты с ментолом – одну за а другой.
Она красива увядшей красотой больших цветов, ярких, раскрывшихся, которые кажутся в зените своего цветения, хотя на самом деле от легкого прикосновения опадут все их лепестки. От ее тела, от складок на шее – как и от всего ее дома – исходит сладковатый и пыльный запах старости, и ее окутывает смутный эротизм памятника, который вот-вот станет руинами. Ее белокуро-серые волосы связаны на макушке в замысловатый и объемистый узел, напоминающий Наиме прически Умм Кульсум на виниловых пластинках ее родителей.
Вопреки ее ожиданиям, Тассекурт спокойно рассказывает, похоже не думая критиковать бывшего мужа. Она даже не упоминает об их отношениях. Говорит о нем как о художнике, чьи картины купила случайно или по наитию на одной из его первых выставок в молодости. Она интересуется тем, что Наима рассказывает ей о ретроспективе, но так, будто от нее ждут советов, а не выставления на продажу хранящихся у нее произведений.
– Кто принял решение о выставке? Вы?
Наима рассказывает о Кристофе, о галерее, о видении арабского мира, об уникальности работ Лаллы, но Тассекурт задумчива и больше ее не слушает:
– Вы сознаете, что вы – я хочу сказать, ваш патрон, галерея, ваша среда в целом, – возможно, решаете, кто имеет право остаться для потомков, а кто – нет?
Наима мямлит, что никогда не смотрела на вещи под таким углом, что все наверняка куда сложнее. (Она невольно заговорила с интонациями Мехди – а это и интонации Йемы.)
– Что вы думаете о понятии заслуг? – спрашивает Тассекурт. – Все алжирцы во Франции, которых я знаю, помешаны на заслугах. Лично я нахожу эту идею отвратительной.
– Я… но… да… – начинает Наима, не зная, что сказать.
Ее впечатляет эта женщина с большими глазами, подведенными блестящей бирюзовой краской, толстым золотым браслетом на запястье и вычурной прической. Она похожа на актрису на закате карьеры, в последний раз исполняющую роль Клеопатры.
– Я не заслуживаю ничего из того, что имею, – говорит Тассекурт, не обращая внимания на ее лепет. – Лалла не заслуживает ретроспективы. Такие вещи случаются, вот и все, одних можно добиться, другие – просто смесь удачи и случая…
Она убирает чашки, прежде чем Наима допила густой и сладкий кофе, давая ей понять, что она свободна.
– Насчет рисунков я подумаю, – говорит она. – Не уверена, что хочу с ними расстаться.
Наима встает, ругая себя, что встала, что так легко повинуется безмолвным командам собеседницы. Ей хочется разбить величественную и холодную маску Тассекурт, хочется взволновать ее, и, наверно, поэтому она роняет, покидая террасу:
– Он в больнице. Он может не дожить до этой ретроспективы, если мы будем тянуть.
Она знает, что Лалле было бы невыносимо слышать такое, что она упоминает о его болезни лишь ради пафосности, дабы ускорить то, что в конечном счете всего лишь сделка. По тому, как медленно поднимается бровь Тассекурт, Наима видит, что та думает об этом в точности так же, как и старый художник. На долю секунды она вдруг представляет себе, какая это была потрясающая пара – без взаимных уступок, без условностей.
• • •
В этот вечер Мехди и Рашида пригласили ее в ресторан-гриль подальше от центра города. По ее просьбе они наперебой угощают ее анекдотами о бурной молодости Лаллы. Наима с удивлением узнает, что Рашида познакомилась с ним раньше Мехди. Художнику случалось рисовать обложки к книгам для первого издательства, в котором она работала. Алчная и ностальгическая улыбка мелькает у нее на губах, когда она об этом рассказывает, не оставляя сомнений в их былых отношениях. Наима думает, что и ей хотелось бы, чтобы какой-нибудь мужчина говорил о ней так, когда волосы ее побелеют, а кожа станет похожа на великоватый и помятый костюм. Мехди, кажется, не особо беспокоят взволновавшие жену воспоминания, он улыбается, щурит глаза, заказывает еще выпить. Когда он уходит в туалет, Наима признается Рашиде, что бесстыдство ее речей ошеломляет. Та заливается звонким горловым смехом, явно польщенная:
– Все эти игры в чистоту и в «моя жизнь началась с замужеством» очень мало для меня значат, – отвечает она. – Меня убивает, когда сегодняшние девчонки покупаются на эти глупости. Мы в этой стране сделали большой шаг назад.
Она смотрит вокруг и, заметив несколько чисто мужских групп, усмехается:
– Большинство из того, чего женщины не делают в этой стране, им даже не запрещено. Они просто свыклись с мыслью, что им этого нельзя. Ты видела, сколько в Алжире террас, на которых одни мужчины? Вход в эти бары женщинам не заказан, нет никакой таблички, и, если я туда зайду, персонал меня не выставит, однако ни одна женщина там не садится. Точно так же ни одна женщина не курит на улице – и уж не будем о спиртном. А я говорю, пока закон не запрещает мне того и сего, я буду это делать, пусть даже останусь последней алжиркой, которая пьет пиво с непокрытой головой.
Чуть позже она продолжает этот разговор, как будто темы, затронутые в промежутке, были лишь лирическим отступлением:
– Невозможно противостоять всему, увы. Я знаю, что они отчасти победили, потому что сумели вбить мне в голову, что я предпочла бы быть мужчиной. Я ненавидела, так ненавидела половую зрелость, я очень хорошо это помню. Груди у меня прорезались в тринадцать лет, и мне казалось, что это болезнь или какой-то безумный ученый привил их к моему телу ночью, пока я спала. Я уснула плоской, еще почти мальчиком, вроде двойника моего брата, а проснулась с этими горбами, превратившись в мать, став откровенно женщиной – хоть насилуй, хоть выдавай замуж, – да еще мягкой, вынужденной защищать грудь от ударов, неспособной бегать без бюстгальтера. А через несколько недель пришли месячные, и это было концом всего. Я плакала часами.
В ресторане на звонкий голос Рашиды оборачиваются едоки; Наима замечает, что время от времени муж мягко накрывает рукой ее руку – и тогда Рашида от прикосновения его кожи понижает тон, но не прерывается.
В конце ужина к ним присоединяется компания друзей, и усаживается снаружи за огромным столом, куда прибывают креманки с сорбетом и бутылки. Тем, кто еще с ней незнаком, Рашида и Мехди представляют свою гостью как посланницу Лаллы и как блудную дочь, вернувшуюся наконец на родину после долгого отсутствия. Наима принимает многочисленные одобрительные кивки, уверенная, что не заслужила их (она никому не призналась, что долго хотела отказаться от этой поездки). Один из вновь прибывших спрашивает ее, откуда родом ее отец. Она называет деревню, цепочку из семи маленьких ферм на гребне горы, убежденная, что эти места никому не знакомы (никто никогда не реагировал, когда она произносила это название во Франции, даже перед кабилами).