Она поворачивается к нему, озадаченная, и он смеется. Театральным жестом обводит царство, которого ей не хочется завоевывать: три ярко выкрашенных дома, которые иссыхают под солнцем на голом дворе. Наима, улыбаясь, качает головой: она оставляет их ему, пусть успокоит Хамзу.
Она крепко обнимает Малику с ее зачаточным английским, голубоглазую Лейлу, жену Омара и других женщин, чьих имен не запомнила (она не раз будет спрашивать себя, вернувшись во Францию, почему некоторые имена не запечатлелись в ее памяти, связано ли это со степенью родства, о которой она не знала, или вдруг какая-то часть ее мозга почувствовала или решила, что это лишь второстепенные персонажи). Приходится отказаться от коробок фиников, толстых румяных лепешек, пакетиков с сосновыми семечками и сушеной мятой, которые женщины всё суют и суют ей в руки, – никак не уместить все это в рюкзак. Но она знает, что нельзя отвергнуть все, что это будет крайне невежливо, и соглашается на мяту, самую легкую, чье название на арабском всегда приводило ее в восторг: нахнах.
Фатхи вызывается отвезти ее к Рашиде и Мехди, хотя дорога туда и обратно займет у него целый день. Нет ли автобуса из Лахдарии, спрашивает она, но тихо, вполголоса, уже испуганная при одной мысли, что придется в него сесть. Снова она оказывается доверенным кому-то свертком, не зная, смущена ли потому, что ей не хватает независимости, или из-за разницы между посланными провидением шоферами и ею, парижанкой, которую ни один заблудившийся турист не мог заставить сделать крюк к Нотр-Дам или Сакре-Кёр, даже если показать ему дорогу означало бы пройти всего три квартала. Она спрашивает себя, как ей рассказать о гостеприимстве людей, которых она встретила, не создавая впечатления, что это речь в защиту третьего мира – а она такие речи ненавидит, слишком много их слышала, и в них обычно после похвал гостеприимству звучит замечание о врожденном чувстве ритма или о счастье в бедности, которое способны найти люди там. Такое великодушное гостеприимство – думает она, когда Фатхи садится за руль, – штука обоюдоострая: щедрость может обернуться против того, кто ее расточает. Жертвуя своим временем ради ближнего, он наводит того на мысль, что времени у него слишком много, и он целыми днями не знает, чем заняться; и тот, кому он помогает, может подумать, что сам спасает того, кто спас его от безделья. Большинство парижан – в числе которых и она, – оставляющих у иностранцев, туристов ли, нет ли, пренеприятное впечатление невежливости, твердо знают, что у них всегда есть дела поважнее, чем помочь ближнему, даже если они просто вышли из дома на работу, где им тоскливо, или купить что-то в ближайшем супермаркете, или выпить с друзьями. Она спрашивает себя, как давно в последний раз позволила чужеродному вторжению сбить себя с пути – физического или символического. Не может вспомнить и думает, что, может быть, еще и за этим поехала с Нуреддином в горы: доказать, что все-таки может сама себя удивить, коль скоро не дает никому другому возможности сделать это.
• • •
В Тизи-Узу, куда ее доставил безмолвный Фатхи, похоже, исчерпавший запасы своего французского на долгой тряской дороге, Наима встречает Мехди и Рашиду с удивившей ее радостью. Она быстро понимает, что это отчасти облегчение – ее отпустило. Она снова в их доме, и ноги ее слабеют, плечи опускаются, от былого напряжения остался лишь маленький, но болезненный узелок между лопатками. Весь день в ожидании нападения как извне, так и изнутри ее тело, не знающее, как должно себя вести тело женщины в горах, было как натянутая струна. Наима боялась иметь вид слишком мальчишеский или слишком шлюховатый, быть слишком зажатой, слишком деятельной – все разом. И невольно пыталась понять, каков статус женщины и какое место она должна занимать – она-то не могла быть такой, как женщины гор, потому что приехала из Франции – но ведь приехала сказать, что тоже здешняя, что они одна семья.
У Мехди и Рашиды ее тело больше не настороже, и она крепко любит эту чету, которую так мало знает, за дарованную ими свободу быть самой собой – она сама смутно представляет себе, что это значит, но уверена, что прежде всего она Наима, а не просто женщина. На их вопросы о том, что они называют «ее вылазкой», она отвечает уклончиво, еще не зная, на что эта вылазка ее вдохновила. Чтобы посмешить их, она все же рассказывает, как дулся старик Хамза, уверенный, что она приехала предъявить свои права на дома.
– Зря ты не потребовала у них хоть один, – серьезно отвечает Рашида. – Было бы куда приезжать в отпуск.
Наима описывает в общих чертах атмосферу гор, этой зоны без женщин, где для безопасности ее простого визита понадобился дозорный на целую ночь. Нет, объясняет она, это не то место, куда ей хотелось бы вернуться во время отпуска. И не говорит этого вслух, но добавляет про себя: в такое место я, скорее всего, вообще никогда не вернусь.
– Значит, и тут бородатые победили, – гневается Рашида. – Им удалось вдолбить всем в голову, что на сотнях квадратных километров этой страны правят не общие законы, а они, и что женщинам там не рады.
– Прекрати, пожалуйста, – ласково просит Мехди. – Ты же не хочешь, чтобы девочка включилась в твою войну, правда?
Она машет рукой в знак того, что сдается, но, когда закуривает сигарету, ее нервные, отрывистые жесты выдают внутреннее кипение.
В последний ее вечер в Алжире Мехди и Рашида пригласили друзей, с которыми Наима встречалась во время переговоров. Они собрались в саду за накрытым столом, на нем ягнятина на вертеле и вино из Тлемсена. Поют песни, которых она не знает, и жестами призывают ее подпевать по-кабильски. Она фотографирует гостей со стаканами в руках и за оживленным разговором, растрепанную, смеющуюся Рашиду, Мехди, щурящего глаза, расплывчатые силуэты в движении. Ей хочется написать поверх их лиц, как на автопортретах Лаллы, фразы, которые они говорят, когда она их щелкает. Ифрен, племянник художника, приходит, когда ужин уже в разгаре. Завтра он отвезет Наиму в Алжир, замкнув собою круг великодушных и любезных шоферов. Уже темно, когда он присоединяется к ним в саду, и Наима, не покидавшая стола с начала вечера, пьяна от вина и от солнца. Она видит его огромной золотистой статуей в дверном проеме. (Потом, рассказывая о своей поездке Соль, она расколется: Ифрен нравился ей немного больше, чем она могла себе признаться, – и, сказав это, подумает, что, наверно, присочинила это чувство, чтобы добавить к рассказу о своем путешествии хоть немножко романтики.) Он садится за стол, где Мехди, Наима, Рашида и Хассен, публикующийся у нее автор, ведут оживленный разговор о вездесущих жизнеописаниях в современной литературе.
– Это нарциссическая терапия, – твердит Рашида. – Им всем надо к психоаналитику.
– Я не согласен, – громыхает Хассен на повышенных тонах, но не развивает тему.
– Может быть, у них такая потребность, – говорит Мехди, – но это необязательно болезнь.
– А почему у них потребность? – почти кричит Рашида. – И главное – почему они воображают, что это кому-то интересно?
– Может быть, они боятся молчания, – предполагает Ифрен, подхватив на лету разговор и бутылку.