– Нет! – резко говорит она.
Виви начинает плакать. Шарлотт едва ее слышит. Она неподвижно стоит, уставившись на первый снимок. На нем несколько мужчин преследуют какую-то женщину по проселочной дороге. В отдалении виднеется указатель. Она поворачивает фотографию, чтобы попадало больше света. На указателе написано «РЕНН» и нарисована стрелка. Сколько километров – разглядеть невозможно, но это неважно. Ясно, что дело происходит на недавно освобожденных территориях. Она откладывает в сторону первую фотографию. На второй мужчины, догнав, хватают женщину. На третьей женщина распростерта на дороге, а двое мужчин держат ее ноги раздвинутыми так, чтобы камера могла заглянуть ей под юбку. На четвертой еще один мужчина срывает с нее платье. Шарлотт смотрит на последнюю фотографию. Обнаженная женская фигура корчится в дорожной пыли, щиколотки связаны трусами, руки – лифчиком, лицо вдавлено в грязь, задница задрана кверху. На спине крупно нарисована свастика, еще две, помельче, – на каждой ягодице.
Шарлотт рвет фотографии, но изображения уже отпечатались у нее в мозгу. Она думает о том, чтобы бежать. Конечно, ей легко удастся ускользнуть в наступающем хаосе, в особенности потому, что, в отличие от начала Оккупации, когда все бежали из Парижа, теперь беженцы, наоборот, стремятся в город, надеясь, что здесь будет безопасно. «Радио-подъезд» уверенно заявляет, что немцы не станут разрушать город при отступлении, а союзники – бомбить его перед наступлением. В конце концов, Париж – это Париж. Но каким образом они смогут уехать? Поезда практически не ходят. У нее даже велосипеда нет. И куда ей деваться? Кузен Лорана написал ей из Авиньона, что родители Лорана погибли во время масштабных бомбардировок в мае. Она уже давно не получала весточки от отца, и теперь, когда места, где он скрывался, прежде оккупированные итальянцами, перешли под контроль немцев, она тревожится о нем еще больше.
Через две недели после Дня взятия Бастилии она приходит в магазин и обнаруживает на крыльце еще одну коробку. В этот раз достаточно тяжелую, чтобы в ней могли быть книги. Она отпирает лавку, затаскивает коробку внутрь и усаживает Виви в детском тупичке с книжкой с картинками и тряпичной куклой. Вся эта суета занимает некоторое время, но наконец она возвращается к коробке. Ветхий от многократного использования картон – дефицит не позволяет ничего выбрасывать – поддается легко. Она раскрывает коробку. Внутри никаких книг. Только известняковый блок. Нет, погодите, это еще не все. Рядом с большим блоком лежит камень поменьше. Взрослый камень и детский камень. Какую-то секунду она думает, что ее сейчас вырвет. Потом тошнота проходит, но страх остается. Конечно, они не станут убивать ребенка. Если только не решат, что это – маленький фриц. По срокам такое явно невозможно, но людям, охваченным жаждой мести, не свойственно проверять свидетельства о рождении.
Джулиану о «посылке» она не говорит ничего, равно как и об угрозах консьержки, и о фотографиях. Помочь он все равно не может. Он и есть ее проблема. Кроме того, ей и не нужно рассказывать ему, что происходит. Он знает. Знает лучше, чем она сама. До нее доходят слухи, а у него есть доступ к информации. Рапорты до сих пор поступают, папки пополняются, хотя немцы уже больше ничего не читают. Они слишком заняты спасением собственных шкур. Но не Джулиан. Он полон решимости спасти их с Виви. Может, он пытается облегчить свое чувство вины за то, что выжил. Может, он просто порядочный человек. А может, – и эту мысль она упорно пытается выкинуть из головы – он ее любит. Он придумывает все новые способы, и каждая идея еще более дикая, чем предыдущая.
Однажды, в комнатке за магазином, он предлагает ей очередной план – взять их с Виви с собой в Германию, когда его эвакуируют. Это будет сложно, но не невозможно, поясняет он.
– Я знаю, что ты после всего этого думаешь, – он обводит рукой каморку, будто она воплощает собой весь оккупированный Париж, – но это не настоящая Германия. Оккупанты – это не настоящие немцы.
– Ты – оккупант.
Она чувствует, как его голова дергается у нее на плече, будто она дала ему пощечину.
– Прости, – говорит она.
– Мы могли бы поехать в какую-нибудь другую страну. Будет не так уж сложно потихоньку перебраться в Швейцарию или в Португалию.
– Это невозможно. Тебя застрелят за дезертирство, не успеем мы еще добраться до границы.
Оба отмечают это «мы». Пускай только на секунду, но она всерьез раздумывала над его планом.
Он говорит, что не может представить себе будущего без нее и Виви. Они помогли ему остаться человеком. Они дают ему надежду.
Она не говорит ему в ответ, что не может представить себе будущего без него. До конца своей жизни, всякий раз, как она на него посмотрит, – сидящего напротив нее за столом или лежащего рядом в постели – она будет сталкиваться лицом к лицу со своим позором. Она все еще думает, что сможет это пережить.
Ей ничего не остается, кроме как ждать и надеяться. По крайней мере, новых трупов из Сены больше не вылавливают. Может, худшее уже позади. Жажда мести утолена. Когда немцы наконец уберутся восвояси, горячие головы остынут. Когда Париж станет самим собой и на бульварах снова будет полно гуляющих, а в магазинах – продуктов, когда в ресторанах снова начнут подавать стейки и пикальное мясо, улиток и шампанское, когда в музеях снова можно будет поглядеть на шедевры, а не на голые стены, где они висели до того, как их сняли и увезли в шато и аббатства по всей стране ради сохранности, – если, конечно, их не умыкнул Геринг со своими подручными, – тогда людям интереснее будет наслаждаться жизнью – исконное парижское времяпрепровождение, – чем сводить счеты. Кроме того, в чем же, собственно, она виновата? Она никогда не предоставляла немцам никаких сведений, ни на кого не доносила, напоминает она себе в десятый, в сотый раз. Она никогда не ужинала в обществе немецких чиновников в «Ле Гран-Вефур» говяжьими турнедо, запивая их сент-эмильоном. Она принимала продукты для своего голодающего ребенка и для себя самой от немецкого офицера, который был даже не настоящим немецким офицером, а скрывающимся евреем. Она раз за разом прокручивает в голове доводы в свою защиту, будто одержимая, раз за разом повторяющая одно и то же лишенное смысла заклинание. Но, в отличие от сумасшедших, она прекрасно знает, что в этой мантре нет никакой силы. Она спала с врагом.
Июль переходит в август. Железнодорожные рабочие начинают стачку. Полицейские – следом. На улицах все реже мелькает немецкая военная форма. А те, кто ее носит, больше не расхаживают с хозяйским видом, им не до того, они постоянно настороже, опасаются внезапного нападения. По всему городу начинают вырастать баррикады. Люди – мужчины и женщины – поют, шутят друг с другом, иногда проклинают бошей, громоздя поперек дорог и перекрестков какие-то киоски, булыжники из мостовой, скамейки, ржавые автомобили и велосипеды и даже уличные писсуары. Дети карабкаются по этим импровизированным сооружениям и съезжают с них, будто с горок. Матери призывают их быть поосторожнее, но без особого пыла. Как вообще можно быть осторожным, если ты охвачен подобной эйфорией? Шарлотт проходит мимо двух девушек – на вид им не больше пятнадцати, обе в шортах и блузках с оборочками, у обеих на шее висят автоматы. Она опять чувствует угрызения совести. Город привык к пальбе. Заслышав выстрелы, люди падают на землю либо прячутся за статуями, колоннами, баррикадами. Когда все прекращается, идут дальше по своим делам как ни в чем не бывало. Это хладнокровие несет в себе не менее мощный посыл, чем прямое сопротивление.