В голосе звучит ирония, но этого недостаточно, и он это знает. Он опускает ноги на холодный пол и тянется за своей формой.
– Если это может служить хоть каким-то утешением, – говорит он, – хотя я и понимаю, что это не так, то я выполнил пожелание его матери. Я не стал ничего говорить его отцу. Я даже объяснил, что шрам расположен слева из-за того, что я применил новую технологию во время хирургической процедуры.
Она тянется к нему, кладет ему на спину руку: мелкий правонарушитель, утешающий пропащего уголовника, или наоборот.
Но она его не любит. На этот счет она непоколебима.
И все же между ними устанавливается своего рода домашняя близость. Однажды он доводит ее до белого каления – из-за книги, будто они живут нормальной жизнью в нормальные времена, – объявив Эмму Бовари невротичкой. Но потом реабилитирует себя в ее глазах, посочувствовав Доротее Брук
[50]. Книги для них важны. Слова для них важны. Это он научит ее фразе «Гитлер сделал меня евреем».
* * *
Держа Виви за руку, Шарлотт выходит из подъезда и резко останавливается. Женщина на другой стороне улицы похожа на Симон. Шарлотт все стоит и смотрит, раскрыв рот, на эту тощую, грязную фигуру. Это и вправду Симон.
Симон замечает ее в тот же самый миг. Они бросаются друг к другу и встречаются посередине улицы. Всего несколько лет назад это было бы опасно, но сейчас автомобильного движения нет совсем. Они неподвижно стоят друг напротив друга, разрываясь между желанием расхохотаться от неожиданности этого чуда – и расплакаться от радости. Потом, когда Шарлотт делает шаг вперед, чтобы ее обнять, Симон делает шаг назад. Шарлотт замирает от обиды, но ее тут же охватывает стыд. Симон все знает.
– Сначала мне надо избавиться от вшей, – говорит Симон.
Шарлотт облегченно вздыхает.
Виви дергает Симон за подол грязного платья и тянет вверх ручки.
– Скоро, моя дорогая, скоро, – говорит ей Симон.
– Тебя выпустили!
– Пока да.
– Как тебе удалось выбраться?
– Не стоит даже пытаться разобраться в нацистской логике. Но первым делом – самое главное. У тебя есть что-нибудь – уксус, оливковое масло, майонез?
Все это хорошо известные средства от вшей. Шарлотт отвечает, что уже и не помнит, когда у них было хоть что-то из этого списка, но вспоминает про тюбик вазелина, который Джулиан как-то принес для Виви, от ее сыпи. Все вместе они возвращаются обратно к подъезду.
На лестнице они сталкиваются с консьержкой, которая спускается вниз, им навстречу, на каждом шагу тяжело топая своей больной ногой. Симон отступает вбок и вжимается в стену. Консьержка кладет ей на плечо руку и мягко отодвигает от стены.
– Добро пожаловать домой, мадам Галеви, – говорит она, и голос у нее добрый, хотя в прежние времена она решительно не одобряла Симон. Консьержка находила ее слишком дерзкой.
– Почему ты так себя повела с мадам Рэ? – спрашивает Шарлотт, когда они снова начинают подниматься по лестнице.
– Это рефлекс. В лагере нам запрещалось смотреть на охранников. Если мы проходили мимо одного из них в коридоре или на лестнице, нужно было прижаться к стене. И если ты этого не делал… – Она не договорила.
– Но каким же образом мадам Рэ могла узнать о том, что ты была арестована?
– «Радио-подъезд», – отвечает Симон, используя всем известное словечко для обозначения слухов, которыми постоянно обменивались консьержки. – Не меня одну выпустили из Дранси. Помнишь месье Бенди, хозяина кафе на рю дез Эколь? Он еще пытался с нами флиртовать? Они его арестовали, потом освободили, а вскоре снова арестовали. Они так иногда делают. Мне кажется, это часть их обычного садизма.
– А что с Софи? Что-нибудь известно? – спрашивает Шарлотт, отпирая дверь квартиры.
– Они с мамой не знали, что меня арестовали, слава тебе господи. И спасибо тебе, что им не сказала. Последнее, что я слышала, – они по-прежнему в безопасности, на юге.
Шарлотт заходит к себе в спальню, возвращается с тюбиком вазелина, чистым бельем и платьем и передает все это Симон.
Симон с удивлением разглядывает вазелин.
– Каким чудом тебе удалось это раздобыть?
– Повезло, – слишком быстро отвечает Шарлотт. – Ну и пришлось отстоять чудовищную очередь. А еще у меня есть немного черного хлеба и чуточка колбасы, – добавляет она, направляясь в сторону кухни.
– Хлеб, колбаса, вазелин… Признайся, Шарлотт, у тебя завелся любовник с черного рынка.
– Да у меня их десятки. Но пойдем я тебя покормлю.
– Нет, самым первым делом – избавиться от вшей. А то я себя человеком не чувствую. – Симон забирает у Шарлотт чистую одежду и вазелин. – Я пошла в баню. – Она колеблется. – Они ведь все еще открыты, да?
– И набиты битком.
– Тогда мне лучше поспешить. Я приду прямо в лавку, уже новой женщиной.
Через час Шарлотт поднимает голову от счетов, которые пыталась свести к балансу, и видит Симон, она стоит на улице около магазина. Длинные темные волосы все еще мокрые, и платье висит на ней, точно на огородном пугале. До Оккупации у них был примерно один размер, теперь же Шарлотт исхудала до неприличия, а Симон похожа на скелет. Она заглядывает в окно, пытаясь рассмотреть, есть ли кто – и кто именно – внутри. Убедившись, что в магазине только Шарлотт, открывает дверь и заходит. Когда-то Симон была совершенно бесстрашной. Лагерь научил ее бояться.
Шарлотт варит желудевый кофе – это одно из названий хитроумного по составу, но ужасного на вкус эрзаца, – и они, примостившись за стойкой на высоких табуретах, тихо беседуют, замолкая, когда в магазине появляется очередной покупатель. Кое-кто из завсегдатаев, завидев Симон, замирает, будто встретил привидение. Потом подходит к стойке. Кто-то обнимает и целует ее, кто-то жмет руку и говорит, как счастливы они ее видеть. Никто не спрашивает, где она была. Все знают. Никто не спрашивает, каково это было. Никому не хочется знать.
Шарлотт тоже не хочется этого знать – не больше, чем Симон хочется об этом рассказывать, но Симон иначе не может, и у Шарлотт не остается другого выбора, кроме как слушать ее рассказы о голоде и ужасной тесноте; о грязи и болезнях; об унизительных мелочах вроде переполненной параши и тех ситуаций, когда одним женщинам приходилось служить живым прикрытием для других, у кого случались месячные, чтобы обеспечить им хотя бы видимость приличий; о беспричинном насилии. Но хуже всего, рассказывает Симон, была бесчеловечная сортировка людей для отправки на депортацию. Это воспоминание заставляет ее умолкнуть.
– Я зашла к себе на старую квартиру, – говорит она через некоторое время. – Там живут какие-то незнакомые люди. Что хуже всего, французы. Хотя, реквизируй ее немцы, это было бы ничем не лучше.