– Это раньше так было, – вздохнул он, – когда я ставил свои балеты на музыку великих мастеров прошлого.
– А что изменилось с тех пор?
Стоит ли говорить с новым и пока малопонятным человеком о том, о чем он только начинал говорить сам с собой? Раньше он ничего для себя не формулировал, не пытался отточить мысль, идею – бросался нахрапом, полагаясь лишь на творческую интуицию. В какой-то момент он даже перестал искать единомышленников. Его танцовщики должны были научиться чувствовать его. Без слов. Но собеседник располагал к себе, вызывая на откровенный разговор.
– Почувствовал уверенность, стал больше доверять себе. И доверяться телу. Тело ведь тоже может диктовать, если к нему прислушиваться. Возникает идея. Она рождает динамику, рисунок. И вот на все это – на идею, воплощенную в динамическом рисунке, я заказываю или подбираю музыку. Да, теперь для моих балетов специально пишут музыку. А потом шаманю: совмещаю одно с другим под высоким давлением и при критической температуре. И происходит диффузия. И получается сплав. То есть, теперь в моих спектаклях первичны мои собственные идеи и тела моих артистов. Даже Стравинский признавался, что иногда его музыка рождалась из-под пальцев. И утверждал, что пальцам следует доверять.
– Почему ты так часто говоришь о Стравинском?
– Потому что он писал много музыки именно для балетов. Для Дягилевских Русских сезонов, например. Он как никто другой чувствовал танец. Я мечтаю найти такого композитора.
Залевский совсем не ожидал обрести в парне собеседника, с которым придется объясняться, залезать в самую суть своего творчества, говорить о технологиях. Но он видел живой интерес, и это его подкупало.
– А у тебя процесс обратный: ты сочиняешь музыку, а затем набрасываешь подходящий по ритму и размеру текст. Так?
– Ну, в общем, где-то так. Хотя и не совсем. Мои слова – это тоже я. И я пишу о том, что изначально заложил в музыку. Но словами мне труднее, чем музыкой выразить то, что я хочу сказать. Слова не точны. Я их меньше чувствую.
– Слова – это важно, – упрямо настаивал Марин.
– Знаешь, иногда мне хочется петь на выдуманном языке, чтоб не следили за текстом. Я же голосом передаю, музыкой, звучанием.
– Есть теория, что мир – это текст.
– А какой текст?
– Не знаю, – пожал плечами Марин. – Нигде этого впрямую не говорится.
– Я думаю, что этот текст – виш-лист человечества. – Засмеялся мальчишка. – С резолюцией в правом верхнем углу: «Отказать!»
И куда подевался «Король греха»? Перед ним был ангел с прозрачными глазами. И хореограф не удержался:
Беспечный ангел мой, гнетут ли вас печали,
Раскаянье и стыд, рыданье и тоска,
И ночь бессонная, и ужас, чья рука,
Сжимает сердце вдруг, такое вы встречали?
Беспечный ангел мой, гнетут ли вас печали?
– Каково? Тебе нравится? Это Бодлер. И гениальный переводчик – он сохранил музыку поэзии. Да все настоящее искусство так или иначе соотносится с музыкой! Она в какой-то степени есть мерило искусства. Шеллинг архитектуру называл застывшей музыкой. Впрочем, это уже общее место. В этом смысле современная архитектура, наверное, – застывшая поп-музыка. Кто-то назвал живопись онемевшей музыкой, но это надо быть глухим. С живописью такая история: это даже не образ, не метафора, а я отчетливо слышу «Зиму» Вивальди, когда смотрю на «Охотников на снегу» Брейгеля. Между ними – пропасть в двести лет, но какая идентичность восприятия и воспроизведения, ощущения момента бытия! Ты видел «Охотников на снегу»?
– Это тоже общее место, нет?
– Не знаю. Может, для кого-то и общее, а для меня – очень личное. Я специально хожу смотреть каждый раз, когда бываю в Вене. И каждый раз звучит. И я не могу оторваться. Но есть одна штука, которая меня занимает.
– Какая?
– Ты прав, музыка – очень странная вещь. Некоторым людям дано мыслить звуками. Музыка обладает огромной силой эмоционального воздействия, почти как гипноз: она может сделать человека счастливым, а может привести к самоубийству. Она может сплотить людей в толпу и повести в бой, в братскую могилу или в призрачное светлое будущее. Исключительно музыку человек способен воспринимать не только на уровне интеллекта, но и на уровне физиологических реакций. Ты читал Манфреда Шпицера? Нет? Ну что ж ты так? Это немецкий психиатр, автор книги „Музыка в голове“. Он считает, что наше увлечение музыкой – результат так называемой сексуальной селекции. Все живое тянется к тому, кто лучше звучит. Я думаю, настоящие музыканты – это особенные люди. Это какая-то другая формация человечества. Высшая каста. Избранные. Ты – один из них. И я хочу тебя попросить: если к музыке ты пишешь текст, то следует все же наполнить его образным рядом и поработать над словом – правильно подобрать, точно определить, что чувствуешь. Слово – тоже мощное средство воздействия.
Собеседник слушал Марина, ловя каждое слово. И это внимание к его знаниям и опыту показалось Марину препятствием к чему-то другому, сближающему. Он вовсе не желал быть для мальчишки мэтром.
– Все, лекторий окончен. Я устал, будто мешки ворочал, – сказал Залевский и открыл книгу. Но строчки разъезжались, да и мыслями он был далеко.
– Можно я насовсем твой джемпер заберу? – спросил вдруг парень.
– Конечно, бери, – кивнул Залевский и отчего-то разволновался. Мальчишка захотел иметь у себя его вещь, носить ее на своем теле… Это что-нибудь означает?
Увы, в его действиях и речах не было оттенка флирта. Напротив, они носили характер скорее товарищеский, легкий, иногда насмешливо-ироничный, иногда плутоватый. Временами хореографу казалось это напускным. И касался он Марина – словно метил. Тем не менее, Залевского трогала доверчивость мальчишки и теплота их отношений. Но, к сожалению, в них отсутствовал подтекст, который искал Марин. И это повергало его в отчаяние. Он начинал тяготиться отведенной ему ролью исповедника. Однако эти исповеди становились для него источником: то чистым, то мутным, то горячим, то ледяным – источником вдохновения. В нем можно было черпать и черпать. Из всех этих обстоятельств сам собой завязывался тугой узел странных отношений, непривычных, волнующих.
– Беспечный ангел мой, гнетут ли вас печали… – услышал хореограф и порадовался, что парень, очевидно, пленен был музыкой стихотворной строки. Но мальчишка продолжил:
– Когда я стану стареньким, буду свою старушку маразматическую так доставать. Прикинь, просыпаюсь, достаю из стакана свою вставную челюсть и шамкаю: Пешпечный ангел мой, што там ш рашкаянием и штыдом шеводня? Шья ошередь?
И Марин вдруг испугался, что парень бессовестно дразнил его: эта песня, наспех скроенная, была шуткой, адресованной ему лично. И он повелся. Да не просто повелся, а насочинял себе, был так глупо, так непростительно серьезен. Он вообще недоумевал, с какой легкостью парню удалось вовлечь его в свою жизнь, полную дерзких намерений, амбициозных стремлений, сильных чувств, невнятных томлений и жизненных неурядиц.