…Ветер на море гуляет
И кораблик подгоняет;
Он бежит себе в волнах
На раздутых парусах.
Корабельщики дивятся,
На кораблике толпятся,
На знакомом острову
Чудо видят наяву:
Город новый златоглавый,
Пристань с крепкою заставой;
Пушки с пристани палят,
Кораблю пристать велят…
Эта поэзия была сродни прозрачной акварельной живописи. Мелодичная речь текла свободно, без многозначительных придыханий Жуковского; она звучала песнею – не так ли певали встарь бродячие гусляры? Затейливый сюжет при обилии неожиданных поворотов двигался много быстрее, чем у Василия Андреевича, и Дубровскому не верилось, что сказке пришёл конец, когда Пушкин поднял глаза на Жуковского, ухмыльнулся – и произнёс едва ли не те же самые финальные слова:
…День прошёл – царя Салтана
Уложили спать вполпьяна.
Я там был; мёд, пиво пил —
И усы лишь обмочил.
Василий Андреевич, поднявшись из кресел, первым подошёл к Пушкину, обнял крепко и расцеловал в обе щеки. Больше десяти лет назад он услыхал «Руслана и Людмилу» и поднёс поэту собственный портрет с надписью: «Победителю-ученику от побеждённого учителя». Пожалуй, сегодня Жуковский готов был повторить тот искренний жест.
Белую ночь за окном наполняли соловьиные трели: певцы подобно поэтам соревновались в своём искусстве. Один начинал; другой вскорости перебивал его своими коленцами; первый замолкал на несколько времени, дожидаясь, пока у второго закончится дыхание, – и вступал с новою песней, а после всё повторялось.
Дубровский, собравшийся ехать к приятелю в Гатчину, взялся довезти Гоголя до соседнего Павловска – им было по пути. Доро́гою молодые люди делились своими восторгами, и к слову Владимир помянул небылицу, которую слушал в прошлую встречу, – о дьявольских проделках с гетманскою грамотой.
– Откуда только вы такое берёте? – спросил Дубровский. – Уж на что кормилица моя была щедра на выдумки, даже от неё не слыхал я ничего подобного.
Гоголь мечтательно улыбнулся.
– Отец мой, царство ему небесное, умел чудно рассказывать, да так, что я бы целый день с места не подвинулся и всё бы слушал. Хоть про давние времена, хоть про наезды запорожцев или ляхов… Не чета какому-нибудь нынешнему балагуру, который как начнёт завирать, да ещё и языком таким, будто ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку да бегом куда глаза глядят. А особенно любил я, если говорил он про какое-нибудь старинное чудное дело, от которого дрожь проходит по телу и волосы ерошатся на голове…
Дубровский снова очарован был своеобычностью речи спутника, который продолжал:
– А я как «Диканьку» закончу, пожалуй, за комедию возьмусь из нынешней жизни… Владимир Андреевич, вот вы много больше моего видели. Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет! Хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русский чисто анекдот.
– Русский, говорите? Хм…
Владимир, польщённый и вместе с тем озадаченный, по некотором размышлении пересказал Гоголю историю капитана Копейкина – как тот остался однобоким калекою во французской столице, чуть не два десятка лет мыкал горе и совсем уже собрался помирать, но был спасён Троекуровым.
– Так-таки спасён?! – усомнился Гоголь и, узнав, что речь у капитана была только про генеральское обещание, решительно постановил: – Не видать бедняге ни гроша. Я думаю, куры так не дожидаются той поры, когда баба вынесет им хлебных зёрен, как он ждёт своих денег. Только сытый голодного не разумеет. Генерал вашего капитана поди давно из головы выкинул, а остальным до него и вовсе никакого дела нет. Пошла писать губерния… – Он ещё немного помолчал и добавил: – Как у Жуковского: по усам текло, да в рот не попало. И всё тут.
Глава VI
Гоголь словно в воду глядел. Когда Троекуров пенял Копейкину за помеху важным делам, не терпящим промедления, – в голове его, по правде говоря, крутилось только одно дело: долгожданная отставка…
…которая и случилась благополучно чуть не на следующий день после того, как фельдъегерь увёз мятежного капитана. Государь удовлетворил прошение Кирилы Петровича, а с тем освободил и от всех забот, кроме скорого отъезда.
Троекуров разменял шестой десяток. Столичная жизнь ему давно приелась, ежедневные вереницы просителей генерал уже видеть не мог, а без малого пять тысяч душ крепостных давали полную денежную свободу. Кирила Петрович всем существом стремился прочь из Петербурга, в одно из имений своих, чтобы целиком предаться главной страсти – охоте; чистую радость омрачало лишь неудовольствие дочери.
Семнадцатилетняя Мария Кириловна была прехорошенькой девушкой и, по всему судя, в ближайшие год или два обещала расцвести в изумительную красавицу. Она росла без матери, умершей родами много лет назад, но волею отца и старанием нянек с гувернантками выучилась по-английски и по-французски, много читала романов, музицировала, писала милые акварельки, пробовала сама сочинять… Из новгородского имения Кирила Петрович нередко вывозил дочку в Петербург, а с наступлением холеры и вовсе забрал к себе, так что ко времени отставки Маша уже давно гостила в доме на Литейном. Она уверена была, что насовсем перебралась в столицу, поэтому известие об отъезде прозвучало громом среди ясного неба. Забыв о дочерней покорности, Маша даже обронила горький упрёк:
– Неужто, папенька, решили вы похоронить меня в провинции?!
Троекуров пустился в объяснения. Конечно, не об охотничьих мечтах говорил отставной генерал и не о желании после стольких лет службы пожить барином в собственное удовольствие: этого Маша по молодости понять всё равно не могла.
– Едем на год-другой, не больше, – сказал Кирила Петрович. – Имение хочу я привести в идеальный порядок, и ещё хочу, чтобы ты к нему попривыкла. Когда пойдёшь замуж, дам его за тобою в приданое.
Маша проплакала оставшееся время – и по июльской жаре в слезах перебралась вместе с отцом на юг Рязанской губернии. В Раненбургском уезде девичье одиночество должна была скрасить библиотека: внушительное книжное собрание, состоявшее по большей части из французских романов прошлого века с вкраплениями английских, перевезли с Новгородчины и срочным порядком дополнили из магазинов столицы томиками русских авторов. А ещё в деревне Марию Кириловну ждал брат.
Лет восемь назад вдовый генерал Троекуров оделил мужским вниманием мамзель Мими, которая учила Машу французскому языку. Плодом их нежных встреч стал мальчик Саша, вместе с матерью отправленный в имение под Раненбургом. Теперь же, когда в имении поселились Кирила Петрович и Маша, француженке велено было вернуться в новгородское поместье, а Сашу оставить: Троекуров решил дальше растить его сам и воспитывать, как сына.
Деятельная натура Кирилы Петровича не давала покою ни ему, ни окружающим. Дворня изрядно распустилась вдали от хозяина, и теперь он принялся наводить в поместье порядок. Деревенским старостам велено было являться с докладом. Крестьян и в особенности дворовых за провинности стали пороть без пощады. Огромный каменный дом – с бельведером, белыми колоннами вдоль фасада и флигелями по флангам – оштукатурили наново и покрасили в салатовый цвет. Парк получил беседки в укромных уголках; заросли в нём проредили, пруды вычистили и прогулочные дорожки отсыпали песком из недальней речки. Для гордости троекуровской – трёх сотен гончих и борзых – до неимоверных размеров расширен был псарный двор с лазаретом: за больными собаками здесь ходил Тимошка, в полушутку именуемый штаб-лекарем, а в специальном отделении благородные суки щенились и кормили своих щенят.