«Ужасные люди в две шеренги стояли во время обедни в церковной ограде, на пути к паперти! В жажде самоистязания, отвращения к узде, к труду, к быту, в страсти ко всяким личинам, – и трагическим, и скоморошеским, – Русь издревле и без конца родит этих людей. И что за лица, что за головы! Точно на киевских церковных картинках да на киевских лубках, живописующих и дьяволов, и подвижников мати-пустыни! Есть старцы с такими иссохшими головами, с такими редкими прядями длинных серых волос, с такими тончайшими носами и так глубоко провалившимися щелками незрячих глаз, точно столетия лежали эти старцы в пещерах, где замуровали их еще при киевских князьях и откуда вышли они в полуистлевшем рубище, крест-накрест возложили на свои останки нищенские сумы, на веревочных обрывках повесили их через плечо и пошли себе странствовать из конца в конец Руси, по ее лесам, степям и степным ветрам. Есть слепцы мордастые, мужики крепкие и приземистые, точно колодники, холодно загубившие десятки душ: у этих головы твердые, квадратные, лица топором вырублены, и босые ноги налиты сизой кровью и противоестественно коротки, равно как и руки. Есть идиоты, толстоплечие и толстоногие. Есть горбуны, клиноголовые, как бы в острых шапках из черных лошадиных волос. Есть карлы, осевшие на кривые ноги, как таксы. Есть лбы, сдавленные с боков и образовавшие череп в виде шляпки желудя. Есть костлявые, совсем безносые старухи, ни дать ни взять сама Смерть. ‹…› И все это, напоказ выставив свои лохмотья, раны и болячки, на древнецерковный распев, и грубыми басами, и скопческими альтами, и какими-то развратными тенорами вопит о гнойном Лазаре, об Алексее Божьем человеке, который, в жажде нищеты и мученичества, ушел из-под отчего крова «ня знамо куда…» («Я все молчу»).
Подобно другому крупнейшему мастеру – художнику М. В. Нестерову, как раз в 1910-е годы работавшему над огромным полотном «Душа народа» («На Руси»), Бунин стремится крупно, масштабно запечатлеть душу народа, специфическое в ней, хотя его итоговая картина отличается от нестеровской резким совмещением темных и светлых тонов, мучительными поисками «праведной жизни». Два молодых, полных сил и надежд человека – чиновник Селехов и семинарист Иорданский – претендуют на руку барышни Александры Васильевны («Чаша жизни»). И вся их жизнь суетно и нелепо ушла на соперничество, на состязание друг с другом в достижении известности и почета. Но вот, встретившись с Иорданским, уже дряхлым стариком, некий Горизонтов, заботящийся только о здоровье своего гигантского тела и прозванный за уродливую громадность «мандриллой», справедливо вопрошает «умнейшего в городе человека»:
– Зачем вы живете?
Этот вопрос задает своим героям Бунин.
В характере русского человека писатель видит не только темные стороны; он любуется богатствами сил, огромными возможностями, одаренностью народа, хотя тут же подчеркивает и присущий ему скрытый трагизм. «Странно, неожиданно проявляются таланты на Руси, и чудеса делают они при счастливых жребиях!» Слова эти сказаны о брянском мужике Зотове, недавнем мальчике на побегушках у богатого купца, сделавшемся, словно по щучьему велению, крупным коммерсантом трезвой, европейской хватки («Соотечественник»). Да есть ли слабости у этого на вид не то шведа, не то англичанина, где-то близ экватора ворочающего делами и толково дающего указания в сухом треске «ремингтонов»?
Автор действительно не находит в Зотове слабостей, но обнаруживает полную запутанность дел, мыслей, чувств, ведущую «благополучного» героя краем скрытой для других пропасти («Ну, да из всего есть выход. Дернул собачку револьвера, поглубже всунув его в рот, все эти дела, мысли, чувства разлетятся к чертовой матери!»). Немецкой аккуратной душе, какому-нибудь педантичному Отто Штейну (одноименный рассказ), такое никогда не придет в голову. Но что это – «привилегия» русской души или отражение общей бессмыслицы бытия?
Решить этот вопрос Бунин пытается прежде всего в сфере нравственно-философской. Его влечет тема катастрофичности, воздействующей и на общее предназначение человека, и на возможность счастья и любви. Закономерно, что в бунинском творчестве 1910-х годов все более явственно ощущается одна «генеральная» литературная традиция. Она связана с именем писателя, который был для Бунина любимейшим художником и мыслителем, – с именем Толстого.
Смысл исканий
Для русских писателей начала века это была совершенно особенная фигура, не соизмеримая ни с чем. Чехов, Короленко, Горький, Розанов, Куприн, Андреев, Блок, Брюсов, Бальмонт – писатели полярных направлений и тенденций – с единодушным восхищением и удивлением обращались к Толстому, «единственному гению, живущему теперь в Европе» (А. Блок). И все же, пожалуй, ни у кого из них, в их жизни и творчестве, Толстой не занимал такого исключительного места, как у Бунина.
Тут соединились все: и непогрешимый авторитет Толстого-художника, и его «учение», подвигнувшее юношу Бунина на попытку «опроститься», и близость к народу, крестьянству, и нравственная высота, и, конечно, религиозная философия – взгляды на назначение человека, на жизнь и смерть. Он с детства слышал о Толстом в семье: всемирно известный писатель и – земляк, «сосед», да еще и знакомый Буниных (с ним, как мы помним, встречался отец, участвовавший «охотником» в Крымской кампании). Толстой так занимал воображение мальчика, что однажды тот «закатился» верхом в сторону Ясной Поляны, до которой было около сотни верст. Отзывы юного Бунина о толстовском творчестве выдержаны в восторженном тоне: «Великое мастерство! Просто благоговение какое-то чувствую к Толстому!»
Пережив увлечение идеями опрощения, переболев толстовством, Бунин с годами осознавал все более и более, что значит Толстой для России, ее литературы, ее духовного движения. Подобно Чехову, подобно Блоку, Бунин-художник видит залог успешного преодоления русской культурой всех трудностей в самом факте, что вот где-то рядом живет Толстой, при котором не может быть совершено непоправимых ошибок. Кончину его Бунин воспринял как величайшее личное несчастье и как утрату, последствия которой скажутся на всей общественной жизни страны. «Хотел наутро ответить Вам, – писал он Горькому 13 ноября 1910 года, – но утром профессор Гусаков, у которого мы с Верой гостим, вошел и сказал (о Толстом): «Конец». И несколько дней прошло для меня в болезненном сне. Беря в руки газету, ничего не видел от слез». Смерть Толстого, очевидно, заставила Бунина с особенной остротой ощутить всю громадность его духовного наследия. И чем дальше, тем глубже и значительнее было воздействие на него эстетических и нравственно-религиозных принципов Толстого.
Это внутреннее, творческое «движение к Толстому» оказалось, однако, процессом длительным и сложным, так как оно предполагало значительный личный и духовный опыт, выношенность взглядов, сложившееся мировоззрение. Межой и тут может служить «Деревня» или, чуть раньше, цикл очерков «Тень птицы», с их религиозно-философскими исканиями, острым чувством сопричастности к жизни всего человечества, устремленностью писателя «познать тоску всех стран и всех времен». В короткий же, но чрезвычайно плодотворный период 1910–1916 годов, когда на первом месте в его творчестве окончательно оказывается, по собственному признанию Бунина, «душа мужицкая – русская, славянская», весь нравственно-художественный комплекс идей Толстого становится для него особенно важным.