– О чем и ты, мы же не чокаясь.
Молчим. Статуя подмигивает вдруг пьяно:
– Хорош за упокой, Какаду!
И, легко соскочив с барного стульчика, вклинивается снова в толпу. Подразумевается, что я за ней следую, я на веревочке. Ну, так и есть, следую. Но еще схватила меня за руку, и мы вдвоем бежим, расталкивая людей. Бежим и бежим. Слышу шепот рядом:
– Живая! Какаду, она нас с тобой живей!
Куда мы и зачем, непонятно, но все проворней Валенсия в толпе и не шепчет уже – кричит:
– Элизабет! Где ты? Ты здесь, я знаю! Элизабет!
Мчимся, разбиваем танцевальные пары, напролом мы. И я тоже начинаю кричать бессвязно, получается, просто ору в голос. Валенсия все тащит за собой:
– Элизабет! Где ты? Мы не можем без тебя танцевать! Найдись! Элизабет!
4
И вот в ответ мерещится то ли лай, то ли вой, а потом голоса, возбужденные, друг друга проклинающие. И явью становится картина безобразной свары у стойки портье. Мы с Валенсией прибежали, и ни туда ни сюда, встали как вкопанные: дама в возрасте вселяется в отель, ее не пускают, заворачивают решительно, гневно даже. Потому что в “Шератоне” она не очень смотрится в затрапезной шубе своей до пят, шитой-перешитой, со слякотью на подоле. То есть совсем эта дама тут некстати, в хоромах с праздничной публикой. Пугает еще линялая шляпа на голове с лихо и навсегда когда-то заломленными полями, а горящий из-под шляпы взгляд особенно.
– Ключ! Дал, быстро! – кричит она, топая ногами на портье. – Эй! Алло! Долго еще буду? Ключ мне!
Охрана на стреме, грудью вперед, к дверям уже теснит:
– Пошла, пошла!
Ведь вдобавок с овчаркой гостья, приблудной и облезлой, как она сама.
– В номере со мной будет! Увязалась, и моя, значит, всё! И со мной будет! Я своей жизнью заслужила! Всё, шевелись давай! Ключ мне!
И берут даму под белы ручки, что поделаешь, а она вдруг в объятиях железных кульбит вверх ногами, и вырвалась, и к стойке снова, чтобы всё сначала.
Смотрим мы с Валенсией, оторваться не можем. Жизнь – спектакль.
– Даешь, старая! – восхищается охрана, хватает циркачку за все четыре конечности и к выходу бегом. Невдомек, что взяли в руки змею, рептилию. Извивается, кольцами могучие шеи обхватывает и выскользнула, всё, на свободе опять. Только и из шубы своей тоже вывернулась заодно, и неожиданно предстает перед всеми голой, то есть в платьице прозрачном совсем. А там, на просвет, у старой еще молодо все, радуется охрана.
Тоненькая вдруг, сама почти прозрачная, жеманно руки заламывает, вот такое вдруг из шубы:
– А сейчас как обижусь и ту-ту! В поезд от вас обратно! – Смеется, заливается. – И по шпалам за мной, по шпалам! Уговаривать! А я, хер вам, я с концами!
И Валенсия вслед за партнершей руками всплеснула, узнав:
– Неужели? Она, она! Элизабет! Родная!
А стражи цепенеют: собака воет вдруг. Воет и воет возмутительно среди праздника. Протяжно, тоскливо, даже слишком, публика оборачивается нехорошо, с тревогой. И охранник к овчарке напрямик, реагирует. Ногу уже занес к дверям скорей пнуть, но поостерегся, раздумал. И возвращается крадучись, глаза из орбит лезут:
– Ё-моё, волк! Это к гадалке не ходи! Он! Волк!
Парни дюжие между собой толкуют возбужденно:
– А это что третьего дня как раз в лесу отстрел, было, нет? Было! День-ночь бабахали! И он, значит, от пули к нам, этот, все дела! Ух, жуть! Клыки!
– Глянь еще разок! Может, и не волк никакой! Глянь!
– Ага, глянь! Чтоб вообще порвал?
Один особенно паникует, в тряске прямо:
– Так мы чего, как теперь? Отсюда его как, от нас? И Булат, где, главное, Булат? Скорей! Давайте! Булат увидит, нам вообще хана! Сам порвет хуже волка!
Что делать, не знают. Заметались на месте. Тот, с ногой ударной, к гостье подскакивает, заныл:
– Ты кого ж нам, а? Нет, ты нам кого? Ах ты! Долго думала? Ты волка привела, волчару нам, курва драная!
И Элизабет голос через холл:
– Какаду, отгрузи, ну-ка! В лоб ему!
Высмотрела, видно, в кувырках своих. А может, и не сомневалась, что здесь я, где еще мне? И спокойно позвала, вроде не расставались, всю жизнь друг с другом рядом.
И вот иду я. Шаг, осанка, всё как надо. Волосы мирные до плеч злость маскируют. Обидчик не предполагает, что его ждет, стоит расслабленно. В лоб промахиваюсь, зато на губах кровь, Элизабет заметней. Сам уже на полу я, скрученный в мгновение ока. И нога, та самая, ударная, надо мной занесена, все, казнь. Но замирает нога на полпути, в чем дело? А ботинок кованый опускается мирно к другому ботинку, встает рядышком, и охранник вытягивается стрункой вдруг.
Крепкая, из стали, рука поднимает меня чуть не за шкирку и ставит в полный рост.
– Боевой дух, Какаду?
– Всё выше и выше, Попрыгунчик.
– Выше даже крыши.
– Вообще зашкаливает. С ума уже схожу. Как считаешь, чувства – это что, проклятие такое?
– Это такое, что завтра с барышнями класс покажешь.
Поджарый по-танцорски, по-нашему, и все за шкирку меня держит, разглядывает, кого от смерти спас.
– Не ссы, Какаду. Горбатого могила исправит. Ты такой всегда был, с чувствами. Ну? Ко мне!
Та же стальная рука притискивает в объятии. И я тоже обхватываю голову седую:
– Попрыгунчик, забыл, что Попрыгунчик?
– Я, я! Прыг-скок! Легкий, как пушинка!
– Это твое все?
– Что?
– Отель.
– Половинка.
Близко лицо худое, жесткое, в морщинах глубоких. И глаз внутрь меня уставлен. Зрачок до кишок пронзает, острый, как булат. Так ведь он Булат и есть. С охраной навытяжку, а Попрыгунчик в прошлое упрыгал.
Да нет, вот он, до сих пор легкий, уже на паркете фигуры выделывает, обо мне позабыв. И слышно, как сам себе шепчет: “Прыг-скок! Я Попрыгунчик! Прыг-скок!” Волосы седые на лоб упали, тяжелые глаза прикрыты упоенно. Изящные, нежные па, воздушные кружева. Замирание ног в вышине. И стражи, застывшие в гипнозе. И мой с открытым ртом, с разбитой губы кровь на форменную сорочку капает.
5
С едой Попрыгунчик еще с поднятой своей воздушно ногой, как происходит настоящее светопреставление, кошмар. Волк молнией врывается в переполненный зал и, сделав круг среди многолюдья, выскакивает обратно в холл, а потом и наружу, в дверь-вертушку, уже навсегда, прощай, волк. Все происходит мгновенно и похоже даже на юбилейный аттракцион с оскаленной пастью, когда публике потом только сильнее хочется жить, глотать бокалами шампанское и танцевать танго совсем до упаду. Танго, кстати, не смолкает ни на минуту, аргентинские бандонеоны наяривают вовсю.