Открываю уже дверь, они всё у меня за спиной, не уходят.
– Знаешь, Какаду, – говорит серьезно Элизабет, – я потрясена, в какой ты форме. Правда. Слов нет.
И Валенсия вторит:
– Да, браво тебе, браво. Вообще, что ты все это придумал.
– То ли еще будет.
– Думаешь?
– Уверен. Вы тоже неплохо раздвигали.
Смеются польщенно. А сами вроде нечаянно всё оттесняют от двери, прямо там, в номере, у меня им будто медом намазано, а я так же нечаянно не пускаю, встав часовым в проходе. Мое упорное сопротивление они воспринимают по-своему, то есть уже не сомневаются, что я прячу кого-то за спиной. И, проиграв борьбу, понимающе переглядываются.
– Что ж, Какаду, мы рады, что ты еще мужчина, с этим тоже поздравления, – заключает Валенсия.
– И когда только успел? – удивляется Элизабет.
Валенсия знает:
– Ну, здесь такое количество дурочек, что немудрено. Называется, пусти козла в огород. Не меняешься, Какаду.
Уличив меня в грехах, они наконец удаляются. Элизабет на ходу оборачивается, а как же:
– Силы береги, еще пригодятся.
А дальше вот что. Едва захлопнув дверь, я делаю шаг-другой и падаю замертво лицом на ковер, не добравшись до дивана. Со стороны выглядит так, что я уже и впрямь покинул этот свет, неподвижность моя кажется полной и окончательной, так долго лежу. Нет, ожив, кое-как на полусогнутых ногах перемещаюсь все же на диван. Задыхаюсь, судорожно ловлю воздух, рука одна на сердце, другая приступает к реанимации, забрасывая в рот таблетки, их на тумбочке целая гора. Знаю, что делаю, что, зачем и как, не новичок. Привстав, пытаюсь ремень расстегнуть и, не справившись, иглу себе засаживаю прямо сквозь брюки в зад, шприц уже наготове. Сорочку сдернул, стаскиваю бандаж, живот противно вываливается. И вот сижу, прикрыв глаза, грудь вздымается, и это моя тайна за дверью и есть. Губы свое что-то шепчут, может, молитву, пот градом. И улыбка уже, что выжил, опять пронесло.
А снаружи кулачки партнерш моих, оказалось, колотят и колотят, там время у них другое. И встаю, пошатываясь, труба зовет. В боевой опять наряд свой облачаюсь. Бандаж, сорочка, ремень затягиваю туго… Всё. И в зеркале уже кавалер бравый кивает мне одобрительно и напоследок подмигивает даже: “Держись, Какаду!”
10
Дорожки шагов через зал по паркету. Ко мне навстречу идут и в танце приходят. Волнение.
– Вот мы шли, видел?
– Засмотрелся.
– Как тебе каминада наша?
– Нет слов.
Танцую с ними вместе без остановки.
– Какаду, счастливы мы. Это мы?
– Вы четверть века назад.
Осыпают поцелуями. Одна придвигается, другая. Дрожит голос Валенсии.
– Не знала, что такое еще будет, забыла. И ты счастлив, да?
– Очень.
– Мой хороший. Ты же не умеешь быть счастливым.
– Настало время.
Всё поцелуи, поцелуи. И, кажется, уже долгие слишком, не важно, кто мужчина, кто женщина, все вместе в ласках забылись вдруг, замолчав. Наконец отрываю их друг от друга, и сам через силу от них отрываюсь, и в смущении размыкаем объятия.
– Поднимай, хороший, – шепчет Элизабет, очнувшись.
Она делает шаг мне навстречу, готовая привычно взмыть ввысь, но я хитроумно оборачиваюсь к ней спиной. Удивляется:
– Что ты, Какаду?
– Было уже.
– Калеситы не было.
– Я о поддержке.
– С которой я соскакиваю в калеситу, именно. Что же непонятно?
– Понятно, что справишься без поддержки, не сомневаюсь.
Уже в недоумении Элизабет:
– Какаду, милый, ты с ума? Дай мне зацепиться, я после полета буду в калесите другая!
Я знаю:
– Ты станешь другой завтра на сцене, когда я подниму тебя. Это будет неожиданно, и ты ярче еще сверкнешь. Поверь, Элизабет.
Валенсия в бой бросается:
– Хорош, Какаду, совесть имей! Поднимай давай, ты чего вообще?
И опять нетерпеливый ко мне подход, и снова мой увертливый маневр в ответ. Да, я жить хочу.
Элизабет перестает танцевать, смотрит на меня. И уходит, откуда пришла, в угол к себе, на исходную. Слышу:
– Какаду, мне плевать. Мне вообще на тебя плевать.
– Жаль, что так, Элизабет.
– Ты мне не нужен. Нет, нужен как инструмент, ты это понимаешь?
– Как домкрат, – подсказывает Валенсия.
Я бессильно развожу руками:
– Сломался.
Элизабет только головой качает:
– Неприятная новость, Какаду.
И я в ответ вздыхаю:
– Усталость металла, что поделаешь.
– Ничего. Остается прощальный привет.
– И ты не забудь своей калесите.
Элизабет кивает и отворачивается, кажется, навсегда, и будто нет ее больше, всё. И бандонеоны солидарно смолкают, коду отыграв.
Но Валенсия еще есть, вот она, вцепилась в меня, рвет ворот сорочки, пуговицы летят:
– Какаду, что скажу, послушай, нет, ты послушай! Я уже сама не знаю, чего я вдруг, зачем, кто вообще такая, ну, с танцами этими! Но если сейчас вот сорвется, я тебе тогда не знаю, что… Да горло перегрызу, я лично!
И тут же Элизабет, опять вдруг объявившись, не ждал уже:
– Ду, милый, можно тебя так по старой памяти?
– По очень старой.
– Очень, да. Понимаешь, тут ведь еще дело такое. Я не помню напрочь, как там, чего. Ну, в диагонали этой, как отшибло. Ду, я что подумала… Может, так вспомню, ногами? Вот ты меня на руки если, а я с тебя соскочу и с разгона? Вдруг получится, как?
Не я, руки-домкраты мои сами призывно вверх идут, и Элизабет с места срывается, бежит ко мне. А Валенсия на шее уже повисла, рядом стояла.
11
И мы преодолеваем. Элизабет спрыгивает с меня и уходит в калеситу. И это у нас одно движение такое общее, слаженное и гармоничное даже. Но и помарка вкрадывается, едва заметная, когда за сердце хватаюсь. Жест мимолетный, рука опять сама, но Валенсия разглядела, реагирует:
– Вот!
Оказалось, я под недреманным оком ее, рядом танцует, партия своя у нее, отдельная.
– Что значит “вот”?
– А что значит?
– Ты сказала.
Не дрогнув, отчеканивает:
– Вот – это вот. Что у нас все получается. Нет разве?
Рифмую в ответ:
– А вот и сглазила!