Папа никак не отозвался о кушаньях. Он вообще ни о чём не отозвался. Сидел и ковырялся в своей тарелке, уставившись на еду взглядом, в котором сочетались холод и жар — как будто он вёл против говяжьего филея яростную вендетту, а стебли спаржи, видимо, казались ему смертоносными копьями, которые он всей душой ненавидел.
Молчание за столом становилось невыносимым. Его необходимо было прервать, но, должно быть, кроме меня, этого некому было сделать.
— Обычно у нас за обедом всё совсем не так, — сказала я Брю. — То есть, так тихо никогда не бывает. Мы, в общем, всегда разговариваем, особенно когда у нас гости. Не так ли, папа?
Ага, папа понял намёк.
— Итак, конкретно — как давно вы знаете друг друга? — спросил он, но, как ни странно, тон его отдавал горечью.
— Мы начали встречаться три недели назад, если вы это имеете в виду, — ответил Брю. — Но мы знаем друг друга с начальной школы. Или, во всяком случае, знали друг о друге с начальной школы.
Папа сунул в рот кусочек мяса и заговорил, пережёвывая:
— Приятно слышать. — Он отрезал ещё кусочек. — Благословляю тебя, дитя моё, — сказал он, обращаясь ко мне. — Via con Dios
[12]
.
Такой ереси от своего отца я ещё никогда не слыхала. Я повернулась к маме — как она среагирует? Но она по-прежнему занималась мытьём посуды, повернувшись ко всем спиной.
Моему терпению пришёл конец.
— ДА ЧТО С ВАМИ СО ВСЕМИ ТАКОЕ?! — взвилась я.
Некоторое время все молчали. Потом папа проговорил:
— Ничего особенного, Бронте. Я просто волнуюсь за нашу маму. Она с такой самоотверженностью трудится на своих вечерних курсах по понедельникам, что я начинаю опасаться за её здоровье. — Он пронзил мамину спину таким взглядом, будто произнёс обвинение.
И тут я вдруг поняла, что это обвинение и есть.
На краткий миг я заглянула в глаза Брю — в них была паника. По тому, как он сжимал в руках вилку и нож, можно было подумать, что он в любой момент готов использовать их в качестве оружия. Посмотрев на Теннисона, я обнаружила, что он сидит, упершись раскрытыми ладонями в стол и не отрывая глаз от своей тарелки, будто произносит про себя молитву. «Нет, — внезапно осознала я. — Мой брат собирается с духом! Он к чему-то приготовился. К чему?»
И тут мои шоры упали. Полная картина происходящего вспыхнула в моём сознании во всём своём ужасающем великолепии.
20) Ослепление
«Enola Gay» — так назывался самолёт, сбросивший атомную бомбу на Хиросиму и, тремя днями позже, на Нагасаки. Он летел на такой высоте, что бомбе понадобились минута и сорок три секунды, чтобы достичь земли. Собственно, это только мои грубые прикидки. Но знаете что? Мне плевать. Наверняка, я не сильно обсчиталась.
Интересно, о чём думали лётчики в этот промежуток между действием и его результатом? Чувствовали ли он раскаяние? Или страх? Или восторг? А может, им было всё равно? Может, всё, чего им хотелось — это поскорее отделаться и вернуться к своим семьям?
Дело в том, что как только бомба сброшена — обратной дороги нет. Единственное, что тебе остаётся — это беспомощно наблюдать и ждать ослепительной вспышки.
Я не видела летящей на нас бомбы. А вот Теннисон видел. Он наблюдал весь полёт, все эти минуту и сорок три секунды. Должно быть, его душа рвалась от отчаяния, от понимания того, что между мамой и папой сейчас произойдёт реакция ядерного распада, а он не в силах её остановить. Всё, что он мог сделать — это собраться с духом в преддверии конца. Он пытался предупредить меня, но в своём ослеплении ума я не успела нырнуть в убежище.
Хотя, может, мне как раз повезло: когда я увидела бомбу, от удара о спекшуюся землю её отделяло лишь мгновение, поэтому я так и не узнала, что это на меня обрушилось.
А Брю? Он был всего лишь ни в чём неповинным свидетелем конца, оказавшимся в совсем неподходящем месте в совсем неподходящий час.
21) Детонация
— Так как, Лиза? — язвительно произнёс папа, не вставая со своего места. — Может, поделишься с нами, что вы там изучаете на этих вечерних курсах? Или детям такое слышать не подобает?
Мама с силой швырнула в раковину очередную кастрюлю.
— Прекрати, Дэниел, — сказала она. — Нашёл время.
— Да, со временем действительно прокол, — согласился папа. — А впрочем, какая разница?
Он обратился к нам, словно к судьям в Верховном Суде.
— Давайте, я расскажу вам кое-что о жизни. Самое важное в ней — это месть. Во что бы то ни стало дать другому почувствовать на своей шкуре то, что испытал сам. Не правда ли, Лиза? Почему бы тебе не рассказать нам всем, что это у тебя за вечерние курсы такие?
— Я отказываюсь говорить об этом!
Однако мама стояла теперь лицом к папе, тем самым подтверждая, что она всё же «говорит об этом».
— Почему же, Лиза? Скажи нам! Я жажду услышать это из твоих уст.
— Папа! — воскликнул Теннисон. — Перестань! Оставь маму в покое!
Но папа властно поднял руку, и Теннисон утих. Отец — единственный человек, которому мой брат не решается перечить.
Папа посмотрел на маму долгим взглядом, она ответила ему тем же. В глазах обоих горело невысказанное обвинение... И на том всё кончилось. Папа сдался. Он обхватил голову руками и заплакал. Слёзы лились и лились, и, похоже, им не было конца.
Я взглянула на маму, отчаянно надеясь, что она скажет что-нибудь, и этот кошмар прекратится.
— Мам? Что происходит? О чём это папа?..
Она вдруг как-то вся сгорбилась, съёжилась и, боясь, что собственные эмоции возьмут над нею верх и голос откажет, торопливо проговорила:
— Нет никаких вечерних курсов по понедельникам, Бронте.
Вот тут Брюстер не выдержал. Он вскочил и рванулся к двери с такой стремительностью, что едва не опрокинул стол. И поскольку гораздо легче было побежать за ним, чем выносить происходящее в столовой и видеть, как рушится мой мир, я вылетела из комнаты.
— Брю! Подожди!
Он даже не оглянулся. Только выскочив за порог дома, он остановился.
— Я не должен был приходить, — промолвил он. — Дядя на работе, брат дома один...
— Я пойду с тобой!
Я протянула к нему руки, но он оттолкнул их.
— Я не могу! — Он был в ярости. Он был в ужасе. — Ты не понимаешь! Я не могу взять их на себя! И тебя тоже не могу!
— Что ты такое говоришь?!
Он отпрянул, продолжая жечь меня своим страшным, глубоким, изматывающим взглядом.