чемоданы и короба свои вытащила,
прежних жильцов игрушки, тазик, одеяла,
журналы,
потухшие лампочки, лесной полиэтиленовый дом,
всё старое, рваное, красивое, припылённое
выскребла.
Маску натянет и на помойку относит.
И добралась до моей комнатки,
и забрала она мои ковёр с оленем
в чёрный пакет,
перину пернатую в чёрный пакет,
одеяло из шёрстки в чёрный пакет,
осколок фарфоровой тарелки с тюльпаном в чёрный пакет…
И завыла Буйка на весь общедом.
Люди думают, это трубы, а это мы воем.
Другие хозяева услышали, не удивились —
по всей Москве на карантине
домовые часто выли.
Заболел мой серый кулёк,
вместе со мной завыл,
затрясся, закололся.
А эта всё чёрный пакет кормит.
Буйка взяла, через две лоджии перемахнула,
к Платоше, мы с ним в карантине всё
перестукивались и перешёршивались.
Друг-мой-приятель, родной, а со мной дружит,
живёт, бытует, в ус не дует.
Он меня всё звал, говорил: да ладно,
вон люди гуляют, к моим приходили гости.
Я упиралась, дома сидела, карантинила.
А тут не выдержала,
мы с Платошей сутки пели, выли, фикуску пили,
кулёк мой серый чуть отпустило.
Вернулась через день, утречком,
голова Буйкина как телевизор, больная,
тяжёлая.
Кофия жиличкиного отпила из её кружки.
Пускай, думаю, удивляется, куда он
подевался.
И заснула на пуховике в пустылой кладовке.
Пару следующих дней чуть недомогала:
ну, думаю, совсем разучился Платоша гнать
фикуску.
Но тут разлилась тревога в общедоме,
нехорошая, неясная, неназванная.
Будто общедом сам тихо подвывает.
Все хозяева батареями перестукиваются,
обоями перешуршиваются,
и только Платоша молчит.
Перестукиваются всё звонче и звонче,
перешуршиваются всё рваней и рваней,
Вы думаете, у вас обои отходят?
Или это дети их дерут, или домашние звери?
И только Платоша молчит.
Заныл мой серый кулёк,
Чую-чую неладное,
плету четырнадцатую, пятнадцатую.
И вот перестук-перешурш заговорил преясно:
«Чума пришла в общедом!»
«Чума пришла в общедом!»
«Чума пришла в общедом!»
Завыли все домовые,
Я бросила семнадцатую недоплетённой
и тоже завыла,
вы думаете, это трубы воют?
И только Платоша молчит.
Моя жиличка продолжает мой дом любить,
меняет шторы старые с цветочками на новые,
принесённые почтальоном,
однотонные, на цвет и вкус бетонные.
Одну сменила, потом, смотрю,
глазами захлопала, лоб потёрла
и прилегла, ноги свои длинные вытянула.
Я вокруг неё хожу, кулёк сжимается,
вой продолжается, он теперь тихий,
постоянный, вмурованный в стены.
И вот все хозяева заохали,
чую-чую, как деды засели за окнами,
и я засела.
И все домовые – глаза общедома —
видят, как Платошиного жильца
выводят два белых молодца.
Сажают в карету с крестом
и увозят в куда-то с концом.
Шуршит-шуршит мне Платоша,
и неважно, что он там
мне говорит.
Чую-чую, знаю-знаю.
5.
Уже четыре дня
жиличка-лежичка —
лежичка-жиличка.
Я вокруг неё хожу-брожу,
чуму заговариваю,
но не могу подобрать слов,
не могу подобрать слов.
Неизвестная чума,
неизвестная чума,
не придуманы слова,
чтобы с ней разговаривать.
Пыль на комнаты налетела,
плесень на ванну набежала,
моль по вещам зачесалась,
но у меня есть дела поважнее.
Хожу-брожу вокруг жилички,
не могу подобрать слов,
не могу подобрать слов,
неизвестная чума,
неизвестная чума.
Иной раз, когда хорошо почитаю,
жиличка встанет, пойдёт, пожуёт,
в туалете посидит,
а так чаще всё лежит,
даже компьютер не смотрит или телефон
наладонный.
Когда начала кашлять,
вызвала себе врача.
Он приходил в синем,
потом люди в белом,
забирали кровь и слюну,
кровь и слюну.
Потом снова в синем
сказал, что можно болеть дома.
Написал свой заговор,
подглядела туда – ничего не понятно.
Потом жиличка встала,
взяла заговор, обмоталась маской, перчатками
и, шатаясь, ушла из дома.
Все хозяева через стены шипели,
что чего она в подъезде надышивает
и чего её не увезли белые
в крестовой карете?
Я как воздуха наберу
с растворённой чумой
пыльно-домашнего
и как прорычу!
Тут деды и умолкли.
Вернулась часа через три,
придвинула к кровати табуретку,
положила туда бутылку воды и таблетки,
похожие на запакованные в серебро
белые личинки.
Съела одну и заснула.
Посмотрела я на жиличку: