Ты садишься. Я сажусь.
– Ты подсуетился. Не стоило, – говорю, осматриваясь.
– Извиняющийся – должен.
– Тут можно курить?
– Не знаю, – качает он головой и тоже осматривается. Выглядит сонным, но он всегда так выглядит. Должен бы купить себе новую клетчатую рубаху, эта слишком уж обтягивает брюхо. Его приторное, круглое лицо молодого ксендза делается еще приторнее и круглее. Когда я последний раз его видела, это приторное и круглое лицо, оно тоже извинялось перед тобой. За то, что приходится тебя уволить.
– Можно, – говорит официантка и приносит мне пепельницу.
– Ты один?
Он качает головой.
– Тогда за что собираешься передо мной извиняться?
– Хочешь чего-нибудь съесть? – отвечает он вопросом на вопрос.
Из туалета выходит Он. Первое, что я вижу – это ужасный костюм. Сорвала бы с него этот костюм и приказала бы его съесть. Спортивный, льняной, кремовый. В таких Ян Новицкий
[85] в восьмидесятых подбивал клинья к Гражине Шаполовской
[86] в SPATiF в Сопоте
[87]. Впрочем, Он немногим младше Яна Новицкого.
Ты ловишь себя на том, что огонь в тебе уже пылает совсем в другом месте. В другой части живота, потому что чувства смешиваются в животе, там они горят. У меня уже нет к Нему никаких чувств. Что бы Он сегодня ни сказал, каким-то образом вел себя достойно.
Я смотрю на них некоторое время. Откидываюсь на стуле. «Яцек не знает, – думаю. – Нет, Яцек не знает. А Он, похоже, сохранил остатки благородства. В силу своего киндерштюбе
[88]. Нет, когда они ехали сюда в одной машине, Он наверняка не рассказывал Яцеку, как я выгляжу голой, какая я, как он заявил когда-то спьяну, «клевая жопка».
Впрочем, отчего я вообще об этом думаю? Отчего придаю этому хоть какое-то значение?
– Это весьма интересное дело. Марек тоже так говорит. Марек – член нашего правления. Не знаю, знакомы ли вы, – говорит Яцек.
– Слегка, – отвечаю я. – Да, слегка.
Он (то есть Марек, Марек – ужасное имя, не хочу его даже помнить) – единственная персона из живущих в этом мире, кто умеет скалиться, не показывая зубы.
– Мы говорили недавно, и Марек убежден, что мы должны больше писать о провинции, выйти из Варшавы, как говорит Марек, поработать на наше название. И потому он хотел сегодня встретиться с тобой. Его интересует это дело, то, о котором ты говорила, – тычет в Него пальцем.
– Я не занимаюсь журналистикой. Я только даю на это деньги, – улыбается Он.
– Вчера им подожгли дом, – говорю я.
– Кому? – спрашивает Яцек.
– Моему тестю. Кто-то бросил бутылку с бензином. В детскую комнату, – поясняю, и снова непроизвольно нюхаю пальцы. Официантка ставит перед нами яичницу, почти белую, бледную, наверняка порошковую, хлеб, соль, перец, анемичный помидор, порезанный на влажные, бледные кольца.
– Но ни с кем ничего не случилось? – спрашивает Яцек.
– Я туда не вернусь, – информирую я их и себя.
Ты видишь, как по Его лицу что-то скользит, отзвук, отблеск, словно за тобой сидит ребенок и пускает на него «зайчики».
– Не знаю, кто это сделал. Меня это не интересует. Хочу оттуда сбежать. Кто-то другой пусть пишет, а я хочу оттуда сбежать.
Яцек вздыхает, насупливается. Выдыхает носом, сильно, словно хочет освободить место для того, что я сейчас ему скажу. Миколай. Снова звонит. Я прячу телефон в карман. Он следит за этим с неослабевающим интересом, на лице – все тот же отблеск, гримаса, которую Он изо всех сил пытается не превратить в улыбку. Вытирает губы салфеткой. Зовет официантку.
– Те люди. Погоди. Те люди, о которых ты говорила. Те, из того села, которое должно быть разрушено, да? Они и правда живут в таких жутких условиях? – задает очередной вопрос Яцек.
– Не знаю, есть ли там хотя бы водопровод.
– А откуда ты знаешь, что там, куда бургомистерша хочет их перевести, им не будет лучше? – спрашивает Он.
– Откуда знаю? – отвечаю я вопросом на вопрос.
– Знаешь ровно столько, сколько говорит тебе твоя семья. Знаешь одну сторону этой истории, – говорит Яцек.
– Может и так. Но я видела тех людей.
– Погоди, а та бургомистерша, она вообще – от кого? Кто там вообще управляет? – Яцек засовывает в рот порцию яичницы. Ему вкусно. Я не удивляюсь. С двадцати лет завтраки, обеды и ужины он ест в столовке редакции «Крайовой». Ему было бы вкусно все теплое – даже говно.
– Они там все беспартийные. Это был избирательный комитет. Если понадобится – куда-нибудь впишутся. Какая разница? – спрашиваю я.
– Правда? Все? – спрашивает Яцек.
– Не знаю. Там это не имеет значения.
– Это всегда имеет значение, – пожимает Яцек плечами и затыкает рот хлебом.
– Но отчего бы этого не сделать тебе? – вмешивается Он. Яичница лежит перед ним нетронутой, потом Он с отвращением отодвигает ее.
– Это моя семья. Я не могу этого сделать. Не могу их подставить. Впрочем, нельзя же писать о людях, с которыми… Ну же, блин, это ведь очевидные вещи.
Только под конец предложения я понимаю, что повышаю голос. Кто-то смотрит на меня с другого конца зала, мужик, наверняка дальнобойщик; грязная, маловатая кепка с тульей натянута ему на голову, из-под кепки торчит сморщенное, седое лицо.
– Подруга, мы тут слегка подустали, тихонько, лады? – говорит он.
– Простите, – отвечаю я.
– Мы будем тихонько, простите, – Он поворачивается в том направлении. Вскидывает руку в знак мира. Дальнобойщик не реагирует.
– Чего вы тут вообще сидите? Зачем приехали? – спрашиваю я тише, наклоняюсь к ним.
– Потому что ты хотела встретиться? Юстина, ну. Мы ведь ведем себя как нормальные люди? – спрашивает Яцек.
– И что с того, что я хотела встретиться, с каких это пор такое имеет для тебя значение, Яцек? То, что я хотела с тобой встретиться? – рычу я на него, а он горбится, опускает плечи, выглядит сейчас как некрасивая мягкая игрушка – как всегда, когда на него кричат.