– Я и господин Гловацкий, – говорит Юстина снова, громче. – Я и господин Гловацкий подозреваем, что Марек Бернат был похищен теми же преступниками или преступником, что и его отец, и, возможно, он уже погиб, а мясо, которое нашли между зубов его отца… принадлежит Мареку.
Жена лесника, тихая женщина в роговых очках и постоянной широкой улыбкой на лице, ставит на стол поднос, полный стаканов с чаем, усаженных в металлические подстаканники. Толстяк берет чай первым, начинает громко отхлебывать. Его жена, когда слышит о мясе между зубов, прикрывает рот ладонью.
– Да, фрагменты тела могли принадлежать его сыну, верно. Но теперь нам нужно было бы найти тело его сына, чтобы это подтвердить, – Добочинская кивает. Когда закуривает, одной затяжкой втягивает почти половину сигареты.
– Парень должен был прилететь позавчера. Не вышел из самолета. У него была девушка, когда развелся, но с ней он тоже не контактировал. Как и с бывшей женой.
Агата ставит на стол еще тарелку, с бутербродами. Никто за ними не тянется.
Все смотрят на моего отца, напуганные, прячась друг за другом. И только когда тот заговаривает, все чуть распрямляются, вскидывают головы, шире распахивают глаза.
– Она может на все что угодно решиться, сволочь старая, – прерывает тишину Валиновская. Закуривает. Агата сразу подает ей пепельницу.
– Она, Агатка, прежде всего до кого-то из нас добралась бы. Зачем ей трогать парня? – риторически спрашивает толстяк, чье тело чуть вздрагивает, словно кто-то аккуратно бьет его током. Я перевожу взгляд на ксендза, тот продолжает сидеть, спрятавшись в темнейшем месте помещения, делая вид, что рассматривает против света свои ногти.
– Знаете, ну, одно дело весь этот мухлеж, а совсем другое – обвинять в убийстве, так мне кажется, – несмело говорит жена лесника, прячась за моим отцом.
– В двойном убийстве, – раздается вдруг из угла тяжелый, надрывный голос ксендза. У ксендзов голоса почти всегда как у кастратов, они говорят высоко, елейно, словно с губ их стекает масло. Этот говорит тяжело, от желудка, басом, каждое слово – как удар в старый колокол.
– Да, ксендз, в двойном убийстве, в том числе и в убийстве вашего брата и племянника, – напоминает отец.
– Еще не известно, – отвечает ксендз. – Еще не известно, а потому можем только теоретизировать.
– А вы что? Вдруг начали сомневаться? – отзывается Валиновская, госпожа Негра, тем же тоном, которым кричала на меня и Трупака, когда мы на уроке разглядывали под партой «Кэтс»
[65], и при звуке этого голоса я даже подпрыгиваю на стуле. – Кто поджег жене Берната магазин? Кто стоял, Марыся, под твоей школой, кто цеплялся к твоим дочерям, разве не эта лысая сволочь? После того как узнали, что ты подписала референдум? А ксендзу кто недавно убил собаку, кто свастику намалевал на стене? Если кто может делать такие вещи, то что, чего-то другого не сумеет сделать?! – она теперь кричит во весь голос, словно хочет превратить слова в пули.
– Я не суд, я пальцем тыкать не стану, – говорит ксендз и покашливает.
– Так идите отпускать грехи. Тут ведь о вашем брате речь! – все еще кричит Валиновская. Не пойми почему, я вспоминаю, как Флегма встал на уроке, снял штаны и показал ей член. Тогда она была настолько же зла.
– Томек, зачем мы вообще тут сидим, если люди не верят в то, что происходит? – спрашивает она моего отца.
Тот вдруг вскидывает ладонь, и все снова смотрят в его сторону.
– Я разговаривал с Кальтом дома у Берната, много лет тому назад, – рассказывает отец, на миг поворачиваясь ко всем спиной. – Когда он только приехал в Зыборк. Он предлагал Бернату заем. Бернат его так и не принял, одолжил, Петрусь, у тебя. И тот сказал тогда, где-то к утру, когда мы уже были хорошо подшофе. – Мой отец делает что-то невероятное, начинает модулировать голос, изображая кого-то другого, я никогда не видел, чтобы он так делал. – Я люблю читать о Сталине, Томаш, сказал он. Сталин и правда был мужиком, знал, что делать. Он знал, как избавляться от сорняков, Томаш: нельзя их вырывать по одному, нужно сжечь весь луг. Так я тебе скажу. Он был умным, Томаш. Он был человеком, умеющим предвидеть. Знал, что если кто-то выступит против него, то нужно такого убить, но останется еще его семья. Его сыновья.
– Хорошо же ты запомнил, – толстяк смотрит на моего отца с подобием кислой ухмылки на губах.
– Я хорошо запомнил, – отвечает отец.
– Так отчего ты раньше об этом не говорил? – спрашивает толстяк.
И тогда этот молодой испуганный полицейский, о котором я совершенно успел позабыть, тихо хмыкает и говорит:
– Погодите. Если позволите. Два момента.
Я вижу, как Юстина что-то говорит мне, беззвучно, словно желая, чтобы я все понял по движению ее губ. Я на миг пугаюсь, что теперь она никогда не станет говорить со мной в голос, что будет только шевелить губами.
– Два момента. Если позволите, – повторяет коп, я чувствую, как сильно он пытается придать голосу весомость. – Ну, ладно, к делу, во-первых, сегодня в участок пришел брат Мацюся и начал рассказывать кое-что странное – настолько странное, что его из участка погнали. Но я потом заглянул в его показания и… – тут он останавливается на миг, еще раз проводит рукой по бумажному пакету, который лежит перед ним на столе.
– Какие показания, Винницкий? – спрашивает его отец.
Тот отодвигает от себя пакет и тяжело вздыхает. Кажется человеком, которому вот-вот придется делать сотню отжиманий. На миг смотрит в окно.
– Парень был не в себе, просто ужас, – говорит медленно. – Знаете, он же молодой. Я уже и забыл, сколько ему лет. Семнадцать, что ли. Он говорил о Мацюсе. Что, мол, Мацюсь раньше исчез понарошку. А теперь – исчез по-настоящему.
– Как это, сука, понарошку? – отзывается мой брат. Когда говорит, слова слипаются в потрескивающую магму, звучат будто хрип.
– Он говорил, что Мацюсь прятался, боялся кого-то. Вроде как боялся расплаты за то, что сделал давным-давно, парень не знал точно, о чем речь. Мужики говорили, что он чуть не обоссался, таким был испуганным. Говорил, что даже его мать ничего не знала, что он, мол, сам печатал и расклеивал те плакаты, сам подал заявление об исчезновении, чтобы никто не догадался. У них были телефоны для контакта. Мацюсь, якобы – так говорил парень, – должен был ему каждый день звонить, что бы ни случилось.
– Может, он в бардаке где залег. Какое нам вообще дело до Мацюся?! – кричит Гжесь. – Да ну на хрен. На хрен!
– Я еще не знаю, какое нам дело до Мацюся и его брата, – отвечает полицейский. – Но поверь, я единственный, кто в этой кодле пытается вести хоть какое-то расследование, Гжесь. И я тот, из-за которого ты сейчас сидишь здесь, а не в предварилке в Ольштыне.
– В предварилке в Ольштыне, сука, мне бы не пришлось вас слушать, – говорит Гжесь.