Но когда Гизмо сделал то, что сделал, все они еще жили в Зыборке. Был двухтысячный, перелом весны и лета, конец июня. Мы еще не были в Евросоюзе, но уже вступили в НАТО. На ТВ закончился первый сезон Big Brother
[40]. У многих уже был Интернет и они слушали музыку с компактов, наигрываемых на домашних сидиромах. Все радовались, что в Рождество не наступил обещанный апокалипсис из-за компьютерной ошибки. Как раз дотлевало правительство Ежи Бузка, премьера, который в телевизоре выглядел как ухоженный вдовец-пенсионер, каких каждый день встретишь в парке.
Если бы спросить обо всем этом Гизмо, тот пожал бы плечами и ответил, что все это херня. Его не интересовал ни телевизор, ни политика, ни конец света. Интересовала его кислота. Марки. Приходы. ЛСД. Пыхал он довольно давно, но кислота стала для него открытием. Рядом с ней трава казалась привычной и скучной. Конечно, ему нравилось чувство, когда он торчал, ощущал тогда, словно кто-то берет его мозг в две теплые ладони и сжимает, выдавливая поганые мысли, которые без шмали беспомощно копились в башке у Гизмо, трепеща и шурша, словно ночные мотыльки. Но кислота – это было нечто, это было совершенно новое качество. Этот ключ открывал двери.
Отец Гизмо умер еще в апреле, и это была не яркая смерть. Нашли его неподалеку от городского пруда, на земле, за живой изгородью, грязного и скрюченного. Доктора констатировали сердечный приступ. Две пачки сигарет и две бутылки вина ежедневно сделали свое дело. Говорили, старая Масловская плакала в магазине, но от радости. Позже говорили, ему повезло не дожить до того, что устроил его сынок.
Гизмо не пошел даже на похороны. Вместо этого отыскал психотропные лекарства матери. Те вставили так, что Гизмо мигом заснул и обрыгался во сне. Когда очнулся и сунул облеванную постель в стиралку, решил, что кислота лучше лекарств. Трезвая реальность была книжкой, открытой на одном и том же месте, а каждая марка переворачивала очередную ее страницу.
Гизмо закидывался кислотой вместе со своим приятелем Дятлом. Дятел знал, где ее достать. Ездил за ней в Ольштын, часть продавал, лучшие образцы придерживал для себя. Вкладывал в кляссер и держал в морозильнике. У Дятла были деньги, потому что его отец работал в Германии, клал брусчатку и отсылал бабло домой. Дятел любил Гизмо и считал, что тот, как говорится, по-хорошему ебанутый, особенно когда заторчит. Когда Гизмо торчал, все, что он видел, скручивалось в трехмерную сосульку, а то, чего не видел, становилось вдруг простым и явным, сверкало перед глазами на развешенных в воздухе огромных растяжках. Вокруг новых картинок, новых истин танцевали золотые искры, складывались в узоры. Гизмо видел в этих узорах указания, приглашения, тайны.
С нетерпением ожидал, когда узоры сплетутся в открытую дверь, сквозь которую можно будет выйти. Знал, что это вопрос времени. Что время это отмерено и известно. И когда он пройдет сквозь эту дверь, то окажется в новом мире, и хотя не знал точно, что его там ждет, был уверен, что все будет нормально. Когда ждал этого, его мозг автоматически выбрасывал через рот то, что в мозгу этом было записано. Очищался от бестолкового содержимого. Дятел сидел рядом, в то время как Гизмо, таращась в пространство, словно баран на ворота – сидя на поляне в лесу, – выплевывал из себя фрагменты комментариев ко вчерашнему матчу, к телевизионным рекламам, к заданным в школе стихам, за которые он всегда получал пары, а теперь чисто и звучно декламировал целые строфы, чтобы вдруг оборвать себя на середине и перейти к «Отчего я вижу, что тебя нет. Будь, пади на колени!»
Прежде чем Гизмо сделал то, что сделал, он кое-что увидел. По крайней мере, так он утверждал, и никто не знает, правда ли это. О том, что он увидел, говорил до самого конца. Говорил об этом, прежде чем сделал – и говорил после. Говорил, когда на его окровавленные руки надевали «браслеты», говорил, когда его допрашивали двадцать четыре часа подряд в полиции Ольштына, говорил об этом в суде и говорил в закрытом отделении психиатрической лечебницы. Порой давали ему столько лекарств, что он переставал толком произносить согласные. Но все еще пытался говорить об этом.
Гизмо утверждал, что он увидел то самое на Картонаже.
Картонаж был закутком в лесу, расположенным в двух километрах к югу от Зыборка. Через Картонаж текла мутная, заросшая речка, по зеленой воде которой дрейфовали масляные пятна. Лес был тихим, в солнечные дни – светлым и ветреным, в темные – ядовитым, придавленным, как тяжелым одеялом, мрачным небом. Через него шла дорога, пересекавшая речку по выгнутой, сбитой из досок кладке. И неподалеку от этой кладки, в пыльных зарослях, стояли руины старой картонажной фабрики – фундамент и фрагменты стен, покрытых мхом и плющом, торчащих тут наперекор погоде, людям и войнам. Как информировала воткнутая в землю табличка, картонажную фабрику закрыли в двадцатых годах, но начала ее уходили к 942 году, как, по крайней мере, утверждала хроника путешественника Ибрагима ибн Якуба, писавшего, что пруссы, или же прутонесы, занимались тут выплавкой железа, которым потом торговали с Мазовией. После падения Тевтонского ордена металлургическое предприятие перестроили в картонажный завод, один из наибольших в Восточной Пруссии. Строение закрывали и снова открывали, перестраивали и, спалив в восемнадцатом веке, поставили снова. Картонажную фабрику полностью закрыли лишь в двадцатых годах на волне мирового кризиса.
Естественно, если бы об этом спросили Гизмо, он бы ответил, что это херня.
Картонаж был мертвым, но все еще не позволял поглотить себя земле, завалить ветру. Люди говорили, что даже когда в Зыборк захерачит русская атомная бомба, останки картонажки будут стоять, как стояли. Говорили так уже много, много лет.
Историю о тевтонцах и путешественнике Ибрагиме рассказывала установленная властями города табличка, которую Дятел и Гизмо, хотя приходили сюда постоянно, не прочли ни разу. Миновали, словно дерево. Переходили мост, усаживались чуть поодаль, у изгиба реки в траве, закидывались маркой, с пшиканьем открывали банки пива и часами смотрели в воздух, словно сидели в кино. По другую сторону воды, в зарослях, виднелись поросшие хмелем, обомшелые остатки стен картонажки.
Было весело, потому что Гизмо болтал, а Дятел смеялся. В тот день, когда Гизмо что-то увидел, они тоже ощущали веселье. Был июнь. Примерно перед праздником Божьего Тела. Несмотря на тепло, Гизмо был одет в купленную на базаре куртку с полосатой подкладкой, с большим лого фирмы «Чероки» на спине. Ходил в ней, невзирая на температуру и время года.
– Гизмо, хрена ли ты вообще написал ту психозу? – спросил Дятел.
– Какую психозу? – спросил Гизмо.
– Сука, какую психозу, психозу на Психозе, ну нахуй, – путано объяснял Дятел, а кислота потихоньку вставляла, растворяла то, что было реальным, насыщала все другим цветом, который появлялся в голове только под такими спидами.
– Это не я, это ты, – сказал Гизмо.