– Да и вообще нас должны признать, поскольку еще не признали, все затормозилось из-за этого ареста, – говорит ее муж, вбитый в тесную куртку; он напоминает большого, широкоплечего ребенка-переростка.
– Все будет клево, люди. Хватит стонать. Стоны тут не помогут. Тут ничего не поможет, – Гжесь широко скалится. Он и правда доволен.
* * *
Все горбятся от холода – и ждут. Я задумываюсь, сколько из них знает. И знает ли хоть кто-то. Где-то лает собака, а может, мне только так кажется.
– Хотите пить? Хотите есть? Дай что-нибудь детям! – кричит Брачаку Гжесь, и только тогда я вижу, что на бочке разложена металлическая решетка, на которой Брачак жарит колбасы и большие куски мяса.
Пахнет углем и жиром. И водкой. И холодным бетоном. Я растираю руки. Мачеяк встает. С улыбкой подает мне пластиковый стакан, наливает в него водки, в другом стакане подает мне горячий чай. Я выпиваю одно, отхлебываю другое. Этот теплый и мягкий, повисший в воздухе медово-желтый отсвет размывается легонько, стекает по всем лицам и одеждам, превращает их в восковых големов.
И только теперь, наконец, я замечаю Каську, которая сидит рядом с Мачеяком, а она замечает меня, я улыбаюсь ей, но она только смотрит на меня со сжатыми губами. Я подхожу к ней, подаю ей руку.
– Привет, – говорю.
– Привет, – отвечает она.
– Все нормально?
Она кивает, растирает руки, дышит в них. Она одета точно так же, как тогда, ночью, на Холме Псов. Словно бы у нее нет другой одежды. А может, она не желает ее надевать, может, хочет всем что-то показать, одновременно ничего не говоря.
– Смотрите, – говорит Янек и выставляет палец.
Две фары близящейся машины движутся к кольцу, чтобы медленно на него выехать.
– Это они, мою машину взяли, – говорит Гжесь.
– Едут, – произносит Добочинская и встает.
Потом встают все остальные.
– Прибыли, – говорит Валиновская.
* * *
– Прибыли, – повторяет Гжесь.
Машина въезжает на кольцо и останавливается метрах в двух от бочки. Это и правда автомобиль Гжеся. Фары на миг ослепляют всех сидящих у стола. Потом – гаснут. Открываются двери. Изнутри вылезают Агата и отец.
Все встают и начинают аплодировать. Эти рукоплескания прокатываются по Зыборку, напоминают внезапно взлетевшую стаю птиц. Тем временем ни в одном из домов не зажигается свет. Словно бы все выехали.
Мой отец выходит из машины. Все еще гигант.
Он носит свою кожаную куртку, которая словно бы уменьшилась с того времени, как он пошел в тюрьму, но это просто он немного увеличился. Выглядит здоровее. Поднимает руку, улыбается. Агата становится рядом, выражения ее лица не видно, потому что шапка и шарф сливаются в одну полярную бурку зеленого цвета, виднеются только глаза.
– Привет, – говорит отец.
Янек и Йоася подходят к нему, медленно и несмело, он гладит детей по головам, притягивает к себе. Потом подходит Гжесь. Отец обнимает его сильно и долго, когда отпускает, видно, что у него влажные глаза. Целует в щеку Агату. Я стою сбоку, как обычно. У меня уже нет к нему никаких претензий. Просто хочу посмотреть. Отец выглядит как машина, гуманоид, покрытый золотом робот. Из уст его вырываются облака пара. Это хорошо, это значит, что отец жив, что он действует.
– Госпожа бургомистр! – машет он Валиновской.
– Ох, да хватит уже, Гловацкие, вам что и правда нравится болтать чепуху? – всплескивает руками та.
Отец становится напротив ратуши, расставляет ноги. Сплетает руки на груди. Смотрит на ратушу. Глубоко дышит. Он самодостаточен. Прикрывает глаза.
Это длится несколько секунд, всего-то – сосчитать до трех, но на это короткое время отец становится выше и выше, шире и шире, пока, наконец, не заполняет все, целое небо, целый воздух.
Когда он открывает глаза, то смотрит на меня.
Люди переглядываются, встают, берут картонные тарелки, здороваются с отцом, подходят к Брачаку, который кладет им на тарелки то, что поджарил на решетке над бочкой, а отец все смотрит на меня.
– Ну, иди сюда, – говорит.
Я подхожу, и тогда он обнимает меня, кладет мне руку на волосы, вжимает в себя так сильно, словно хотел бы меня поглотить.
– Все будет хорошо, сынок.
– Что будет хорошо? – спрашиваю я, но не знаю, слышит ли он меня, слова вязнут в его куртке, их поглощает кожа, пахнущая морозом и смазкой.
– Ты смелый. Я знал, что ты будешь смелым, – говорит отец негромко, лишь я его и слышу. Его слова чуть скрежещут, словно камешки, что сыплются на клинок ножа.
Я смотрю ему в глаза. Они как маленькие, замерзшие озера. Отец улыбается, а когда он улыбается, то может показаться совершенно другим человеком, и это чуть пугает; будто в тюрьме его подменили. Бритая голова кажется под светом позолоченным камнем.
– Я люблю тебя, Миколай, – говорит он. Я молчу. Не знаю, что говорить. – Теперь все будет хорошо. Теперь мы все сделали, – говорит он.
– Все, – подтверждаю я.
– Ну, почти все. Ты и правда отважный, – добавляет он.
Что-то во мне ломается. Руки и ноги слабеют. Отец чувствует это, сжимает меня сильнее. Я стараюсь, чтобы ничто не потекло по щекам, ни единая слезинка. Может, она и течет, но сразу же замерзает. По крайней мере, я этого не чувствую.
Вот этого достаточно, чтобы выжить, причем выжить стоя, с ровным хребтом. Почувствовать облегчение, которое расцветает в теле, словно вдруг ожившее растение, и оплетает каждый внутренний орган. Я выдыхаю старый, ненужный воздух из напряженных до пределов легких.
– Жаль, что Юстины нету, все должно было случиться иначе, – говорит отец. – Но она вернется. Вот увидишь.
– Хорошо тебе говорить, – отвечаю я.
– Останешься с нами – и все будет хорошо, – отвечает отец. – Мы все исправим. Вот увидишь, сынок, вот увидишь, мы все исправим.
– Хватит обнимашек! – кричит Гжесь. – Пойдем, съешь что-нибудь.
– Я не могу такое есть, – отвечает отец, отворачиваясь в сторону бочки. – Я не могу этого есть, а не то у меня сосуды до конца забьются. Не могу, Гжесь.
– Да ладно, разок – можно, – отвечает Брачак и пододвигает ему тарелку. – Это из вепря. Сам его застрелил.
– А ты хочешь? – спрашивает меня Гжесь.
– Хочу еще выпить, – говорю я, а мой голос – тихий и звонкий одновременно.
– Ой, не пей, сынок. Не пей столько, – говорит отец. Подходит ко мне снова, целует в щеку. Когда делает это, я подпрыгиваю. Он так сделал лишь раз, много лет назад, когда я был ребенком, а он – совершенно пьян. Вонял тогда спиртом. Теперь он пахнет дымом, морозом и смазкой.
– Дай ему напиться: если ты сам не пьешь, это не значит, что и другие не могут, – Гжесь подает мне стаканчик. Я выпиваю все одним махом, и ноги становятся такими мягкими, что приходится сесть.