– Конечно, знаю, – говорю я, что знаю такое чувство – и сразу же начинаю его ощущать. И у меня сразу начинает болеть живот.
Мы подъезжаем к «Андеграунду». Гжесь паркует машину – как обычно, рядом, по другую сторону улицы. Молча закуривает следующую сигарету и открывает еще одну банку энергетика. Его пальцы отбивают на руле ритм песен, которые кружат, как заводные машинки.
На стене дома, рядом со входом, видно несколько надорванных, обшарпанных плакатов с ковбоем насчет референдума и надписью: ЗЫБОРК РЕФЕРЕНДУМ. Рядом виднеется наклеенный свежий, еще не сорванный плакат безо всякой графики, с тремя простыми, черными словами на белом фоне: СПАСИБО, МЫ ВЫИГРАЛИ.
– О чем ты думал на самом деле? Когда думал о Юстине? – спрашивает Гжесь.
– О том, что хотел бы отодвинуть время назад. На три года.
Кассета заканчивается, Гжесь вынимает ее из магнитофона. Но в тишине чувствует себя неловко, тишина его угнетает, потому он ставит кассету снова, на другую сторону. Песни снова летят, но звук приглушенный и теплый, как вода в озере в жаркий полдень. Именно так и звучала наша жизнь. Только так мы и можем отступить во времени.
– Отчего именно три? – спрашивает он.
– Потому что я знаю, что` испортил в нашем браке. Знаю, когда должен был повести себя иначе. Когда должен был что-то сделать. Что-то исправить. Быть мужиком.
– А не семнадцать? – спрашивает Гжесь.
– Что?
Тот мужик из многоэтажки, при виде которого Гжесь снова машинально подпрыгивает так, что пепел с сигареты падает ему на штаны, подходит к «Андеграунду». Осматривается, снимает капюшон и входит внутрь.
– Говорю, не стоило ли отступить на семнадцать лет, а не на три, – говорит Гжесь.
Гасит сигарету, вынимает ключи, потягивается, его тело похрустывает.
Словно мы снова смотрим в ту лампу, в «Магический глаз».
– Ты о том исправлении? – спрашиваю я.
– Да. О справедливости, – отвечает он. Ждет несколько мгновений, видит, что я его не понимаю. Закуривает снова и говорит дальше. – Отец и правда слишком, сука, сурово тебя оценивал. Я ему говорил: увидишь, когда он приедет, когда вернется, то будет из него человек. Отец, говорил я ему, гляди, он такой же, как мы. Миколай – наша кровь. Мой брат. Твой сын. Как он смог бы оказаться другим. – Гжесь смеется, но все еще сжимает руль так сильно, что у него белеют косточки пальцев.
– Нет, Гжесь. Это ты всегда был крутым. Кусал людей за ноги, буквально. Я был – слабаком. Это просто, как камень.
– Тут речь о том, чтобы не дать себя отгородить от мира. Что хотят сделать все? Все хотят отгородить тебя от мира.
И прежде чем я успеваю снова его спросить, о чем он, собственно, говорит, брат вылезает из машины. Мы входим внутрь, лестница на этот раз пустая, никто на ней не стоит, более того, она даже чистая, хотя в стены уже навсегда въелся запах выссанного пива, потому, входя, приходится затыкать нос, чтобы непроизвольно не сблевать. Внутри светло, все купается в желтом свете свисающих с потолка лампочек. С десяток человек сидит за столами, куря и выпивая, еще с десяток обступает бар, рвущееся из динамиков «Радио Эска»
[126] заливает клуб трескучими плоскими звуками, режущими воздух, будто ржавый нож. Молодой парень в рубахе, которую он наверняка не снимал с самого Рождества, вкидывает пятизлотовки в игральный автомат в углу.
Гжесь осматривается. Видит, что хотел.
Мужик, за которым следил Гжесь, снимает куртку, сует ее под мышку и что-то говорит Каське, которая стоит за баром, но пока что нас не видит.
Этот мужик – Ярецкий.
– Пойдем, – говорит Гжесь.
Мы подходим к бару. Гжесь показывает Каське два пальца, та кивает, некоторое время занимается кем-то другим, но потом снова поворачивается ко мне и брату, и когда глядит на меня, то я вижу, что в ее лице нечто странное, нечто, чего я не могу прочесть, оно походит на гнев и усталость; Гжесь считывает это и улыбается. Каська ставит на стол две колы и одну водку.
– Привет, Миколай, – говорит, почти не открывая рта, лицо ее совершенно неподвижно, напоминает маску.
Гжесь придвигает водку ко мне, отпивает глоток колы.
– Я за рулем, но ты пей, – говорит.
– Нет, не хочется, – я отставляю рюмку.
– Пей, Миколай, – говорит Каська.
Я не понимаю, но прежде чем успеваю что-то ответить, она исчезает, наклоняется к кому-то другому, потому я пью. «Немного же нужно мне, чтобы напиться, – думаю. – Водка, кстати, даже неплохая, в меру холодная и в меру приличная». Я запиваю колой. На лице Гжеся на миг появляется невыразительная ухмылка. Он поворачивается в сторону бара и кричит:
– Ярецкий!
И только тогда я вижу, что в зале «Андеграунда» – знакомые лица, те же, что обычно, которые стараются не обращать на нас никакого внимания: Быль, даже Кафель, который стоит, опираясь о настольный футбол, напоминая печальную скалу.
Чокнутый тоже здесь. Ярецкий как раз с ним разговаривает. Когда Гжесь снова выкрикивает его фамилию, тот обращается в нашу сторону. Гжесь машет ему рукой.
– Иди, почешем языками, – говорит он, и тогда я вижу, что Гжесь играет, притворяется немного пьяным, что он даже натянул свою глуповатую улыбку на лицо.
– Дай ему еще одну, – показывает Каське.
Каська подает мне рюмку, глядя на Ярецкого.
– Ну, давай же, подойди, – говорит Гжесь.
Ярецкий и Чокнутый молча смотрят на нас. Потом первый к нам подходит. Тянет ногу, немного хромает, что-то у него наверняка болит.
– Ты тоже подходи. Подходи, давай, Чокнутый, – Гжесь приглашает, машет рукой, теряет равновесие, чуть сползает с барного табурета, я хочу его подхватить, но он сам восстанавливает равновесие.
– Что там? – спрашивает у Ярецкого. Только теперь, в более ярком свете, я вижу, как время перекорежило Ярецкого. Он совершенно подрастерял свою бывшую жилистость и стройность, он – расплывшийся некрасивый мужик с большим животом и телом, словно старый творог. Его глаза сделались печальными, уголки их уже поплыли вниз, даже не столько из-за персональной печали, сколько из-за гравитации, бутеров с чипсами, пива, разогретой в микроволновке пиццы из «Теско».
– Что у тебя, малой? – спрашивает он Гжеся. Говорит тихо, весь на нервах. Протягивает мне руку. Я пожимаю ее, она мокрая и мягкая.
– Помнишь меня? – спрашиваю я.
– Помню, – бурчит он.
– Снова будешь кони мочить? – спрашивает Чокнутый. Он нервничает.
– У тебя есть с кем поговорить? – спрашивает Гжесь у Ярецкого.
– Не понимаю, – отвечает тот.
– Спрашиваю, есть ли у тебя, с кем поговорит? Потому что мне – не с кем, говорю тебе. Не к кому мне рта раскрыть, клянусь, – Гжесь ухмыляется, смотрит на Ярецкого, вертится на стуле.