– Понимаю, Юстина, но у меня сейчас есть дела поважнее, извини, – отвечает она, показывая на Йоасю.
– Ты странно пахнешь, мама, – говорит Йоася.
– Тебе кажется. Это жидкость для мытья полов, – отвечает она, нарезая лимон.
– Но ведь пол чистый, – показывает Йоася пальцем.
Что-то слышно, какой-то звук влетает в кухню, вскальзывает откуда-то сквозь маленькую трещинку. Словно плач, принесенный ветром. Из леса, чья полоска маячит между домами. Но, может, мне только так кажется.
– Я поеду туда, – говорю я ей, словно спрашивая о разрешении.
– Слушай, подожди парней. Это небезопасно. Неважно, что они тебе наговорили, но это небезопасно, – отвечает она.
– Нет, я должна сделать это сейчас. Мне нужно поехать – и быстро.
Звук нарастает, словно доносится не снаружи, а из моей головы, словно поселился рядом с барабанной перепонкой.
– Слушай, правда, подожди их, прошу, – повторяет она, заливая кипятком выжатый в стакан лимонный сок.
– Что небезопасно, мама? – спрашивает Йоася.
– Выходить из дома, когда ты болен, – говорит Агата.
– Тетя Юстина больная?
– Нет, ты больная.
Звук становится все громче. Немного похож на призыв, немного – на песню. Он доносится из леса, я вдруг становлюсь совершенно в этом уверенной, из леса, который вырос у меня в голове и заплел все корнями и листьями, который тихо шумит рядом с моими барабанными перепонками.
– Я больна именно из-за постоянного сидения дома, мама, – слышу я Йоасю, но это странное пение из леса заполоняет все, отсекает меня от всех прочих звуков. Я проверяю карманы, на месте ли ключи.
– Скажи им, куда я поехала, – говорю я.
Она что-то кричит, но все заглушает пение. Я все еще его слышу, когда бегу в сторону машины. Оно становится все громче, и чем явственней я его слышу, тем больше оно фальшивит, хрипит и шумит.
– Заткнись. Заткнись уже, – говорю я, когда поворачиваю ключ в системе зажигания.
Стон не реагирует.
Миколай / Умелый в несмотрении-2
– Сейчас? – шепчет Гжесь.
– Позже, – шепотом отвечает отец.
– Он спрашивал, нужно ли нам еще.
– Кто?
– Малолетка. Только я же тебе говорил: если слишком долго лежит в холодильнике, потом оно не действует.
– Я в этом не разбираюсь.
– Я тоже.
– Нет, больше не нужно, – говорит, подумав, отец.
– Точно?
– Точно, – кивает отец.
Естественно, я малейшего понятия не имею, о чем они. Как обычно, разговаривают так, будто меня тут нет. Я учусь не обращать на такое внимания. Мы сидим втроем за тем же столом, что и во время последнего визита. И, в принципе, все точно так же, как во время последнего визита: те же люди за соседними столиками разговаривают с теми же посетителями, тот же свет за тем же окном, тот же охранник рядом с теми же дверьми. Только отец другой. Он в ярости. Показывает это. У него немного подрагивает нога. Он сует большой палец в рот, словно собираясь скусить заусеницу.
Свешивает голову, всматривается в расставленные на столике ладони.
– Ты получил передачу? – спрашиваю я его, чтобы спросить хоть о чем-то.
Он словно выныривает из плохого сна.
– Половину забрали, – отвечает, отуманенный, словно бы его кто-то ударил.
– Потому-то мы столько и послали, Агата как чувствовала, – говорит Гжесь.
– Мы даже подарков не разнесли как обычно, – говорит отец.
– Завтра за ними поеду. Нельзя получить все. Нормально. Важно, чтобы ты держался, – отвечает Гжесь.
– Я держусь. Шоколад – хороший. Но я не могу столько. У меня тут сахар проверили – есть проблемы, – отец подергивается все сильнее, в его движениях проступает аритмичность, на миг мне становится страшно, что он вот-вот обрушится в приступ эпилепсии.
– Ну видишь же, мы все тут. Все на месте, – Гжесь, в свою очередь, расслабляется, словно бы его стресс перешел к отцу, он потягивается, забрасывает руки за голову.
– Кроме меня, – говорит отец.
– Кроме тебя, – кивает Гжесь.
– Я тоже – не на месте, – замечаю я.
– Что? – спрашивает отец.
– Я – не на месте. Юстина не на месте, – говорю я ему. По крайней мере, он отреагировал, развернулся в мою сторону, когда я что-то сказал.
– Херню несешь, как всегда, – отец поворачивается ко мне так резко, что вздрагивает стол, его металлические ножки, ударяя в линолеум на полу, издают глухой звук, охранник поворачивается в нашу сторону.
– Я просто говорю, что мы тут не у себя. Только и всего, – качаю я головой.
Отец увеличивается, растет вместе со своим гневом, от его подпрыгивающей ноги трясется обшарпанная крышка стола, гнев его – ртуть в приложенном к печи термометре.
– Ты делаешь что-нибудь? По дому? Вообще? Что-то, о чем ты мог бы сейчас мне рассказать? Делаешь что-то? Работаешь? А сегодня ты что делал? Встал ли ты сегодня, сделал ли что-то? Или, как обычно, несешь херню?
Он словно укусил меня в лицо, сукин сын.
– Осторожнее, – рычу я.
Кто-то поворачивается к нам, охранник делает еще один шаг в нашу сторону.
– Что – «осторожнее»? Это ты, сука, осторожнее. Каждый что-то делает. Твоя жена, моя жена. Твой брат, мой сын. Каждый что-то делает, кроме тебя, – говорит он все громче, хотя старается говорить тихо. Его голос перестает быть матовым. Дрожит, словно бы во время разговора он пощелкивал себя пальцами по глотке.
– Да успокойтесь вы, – просит Гжесь, но отец его не слышит, продолжает рычать.
– Он ничего не делает. Он никогда, сука, ничего не делает. Если он что-то сделал когда-либо, то было это дурно. Он только портит. Это единственное, что он делает. Единственное, чему научился.
– Потому что ты меня ничему не научил, – отвечаю я. – Научил меня только портить.
Отец выставляет в мою сторону палец, на миг замирает, лицо его наливается кровью.
– Да ты дерьма не стоишь, пацан, – шипит он тихо. – Дерьма не стоишь.
– Потому что ты дерьма не стоишь как отец, – отвечаю я.
Охранник встает посредине комнаты. Не сводит с нас глаз. Гжесь наклоняется, опирается о стол. Пытается заставить нас взглядом, сперва меня, потом отца, чтобы мы перестали. Но мы уже не перестанем. Уже поздно. Я чувствую себя, словно я закинулся наркотой, все во мне деревенеет, сердце стучит, словно турбина на высших оборотах.
– Что ж, у меня еще трое детей. У меня еще трое детей, потому одного можно и списать. Я давно себе так сказал, – говорит он так, словно бормочет себе под нос.