– Чё, сука? – спрашивает он. Его девушка плачет, шмыгает носом. Кафель сует руку в карман штанов и что-то вынимает. Нож-бабочка взблескивает в темноте, как вспышка.
Я прижимаю к себе Дарью, которая еще теплее, чем раньше, и сильно дрожит.
– Чё, сука, ты, чувырло? – спрашивает меня Кафель.
Я не отвечаю.
– Сунуть тебе перо? – спрашивает он, словно предлагает мне глоток пива.
Подходит на пару шагов. Его девушка встает с земли. Держится за голову, чуть покачивается, всматривается, словно пытается устоять на плывущей лодке.
– Сунуть тебе перо, чувырло? – повторяет Кафель.
Я раздумываю, хочет ли Кафель сейчас доказать кому-то, что сумел бы подрезать человека. Нож снова взблескивает в темноте, словно подмигивает мне.
– Нет, – отвечаю я, выдержав паузу.
– Нет, – кивает Кафель и добавляет: – Принесу тебя в жертву, сука. Сатане. И тебя тоже. Принесу в жертву всех вас.
Дарья, кажется, начинает плакать. Кажется, потому что там, куда она вжимает лицо, кроме тепла я начинаю чувствовать что-то мокрое.
– Отрежу ей дырку. Морду ей сожгу, – показывает на Дарью.
Со страха у меня начинает болеть все тело.
– Отвянь от нас, мы уходим, – говорю я, а, собственно, говорит это некто другой, некто, кого я когда-то проглотил и о ком давно позабыл.
Я готов к тому, что сейчас все закончится, что нас запомнят как первых жертв обезумевшего Кафеля, который, когда уже нас порежет, вернется в замок, смешается со стоящей под «Вратами» толпой и продолжит резать, кричать и исходить пеной, вырежет половину Зыборка, выкрикивая свои проклятия и ругательства, и в конце-концов его застрелит присланный из Ольштына отряд полиции.
И тогда позади нас слышен голос, еще один голос, который я даже мог бы приписать какому-то лицу:
– Кафель, сука! Куда ты полез?
– Он тут! Успокойте его! Успокойте его, а то он с катушек совсем съехал! Порчик! Порчик, иди сюда, успокой его! – кричит девушка Кафеля, а я тогда хватаю Дарью за руку, сильно, за скользкую от пота холодную руку, и мы идем в темноту, сквозь парк, вперед, быстро, очень, Дарья спотыкается, но сразу восстанавливает равновесие; в последний миг мы минуем деревья и наконец выходим на улицу недалеко от брошенной евангелистской церкви, недалеко от ратушной площади.
– Все нормально, – говорю я Дарье.
Мы рядом со вторым зыборским местом встреч, то есть рядом с озерком в парке. Мы все еще можем пойти туда, усесться на лавке, начать целоваться снова. Я смотрю на нее. Мы тяжело, быстро дышим. Она смотрит на меня, но уже не улыбается; смотрит на меня, словно требует какого-то ответа.
– Я провожу тебя домой, – говорю я ей, а она прижимается ко мне еще сильнее.
– Я не хочу домой, – говорит она.
– О'кей, – отвечаю я.
– Пойдем куда-нибудь, – добавляет она.
– О'кей, – говорю я. Я был тогда счастлив. Все становится как в тумане, в сепии, словно смотришь сквозь стекло, делается глухим, смазанным, но несмотря на это – несомненно сущим.
Фраза из той песни, которую здесь знают все: «Машина резко повернула, хоть были выключены фары» – пульсирует у меня в затылке.
– Там, на лавке, ты шутил или нет? – спрашивает Дарья, и в вопросе ее та разновидность решительности, с которой я сталкиваюсь впервые в жизни.
Чувствую себя в самом центре жизни и в самом центре сна одновременно.
В течение следующих лет я буду принимать немало наркотиков исключительно для того, чтобы вернуть это ощущение, хотя бы на миг.
Я закрываю глаза, на губах моих мыло, молоко, желчь, соль, ржавчина.
Миколай / Передняя дверь
В моих воспоминаниях маме нет еще и сорока.
Когда она ушла – была старше. Когда уходила, выглядела еще старше, чем была на самом деле. Но в моей памяти она выглядит здоровой, у нее блестящая кожа, она жалуется, что толстеет. Это правда, мама становится все больше. Но ни я, ни Гжесь не говорим ей об этом. Длинные светлые волосы она закалывает в круглый кок. Носит цветную одежду, часто некрасивую и с рынка, любит поддельные индийские платки и широкие юбки. Из-за этого выглядит как чуть поблекшая радуга. У нее ничего не подходит одно к другому, а она еще усиливает эффект сотнями цепочек, бус, колец. Не любит рассказывать шутки и не любит, когда их рассказывает кто-то другой. На видео у нее записаны серии «Отеля Фолти-Тауэрс» и «Кабаре Ольги Липинской», она смотрит их и смеется навзрыд. Порой плачет, но тогда всегда отворачивается.
Мой отец часто орет. Тогда моя мать говорит с ним тихо, так, чтобы только он это слышал. Отец ничего не отвечает. Некоторое время просто смотрит на нее. Потом снова принимается вопить, вопит минуту, две, три, потом перестает. Мама гипнотизирует его, словно кобра, гнев его впитывается в маму, остается в ней. Отец, лишенный гнева, выглядит странно, он немного дезориентирован, словно тот хромой чувак, который получил в подарок от призрака на кладбище еще и горб в придачу.
Когда мама поглотит гнев отца, примет тот в себя, она какое-то время даже двигается иначе, ходит медленнее. Порой ей приходится на время присесть. Тогда она ставит перед собой чай и медленно пьет его маленькими глоточками: прежде чем допьет половину, чай уже совершенно холодный; отец шумит где-то в доме, в подвале, на чердаке, стучит, что-то бросает, бьет, пинает; мама старается его не слышать, включает «Отель Фолти-Тауэрс» или «Кабаре Ольги Липинской», делает громче.
Мама суровая и сильная. Никогда не кричит, говорит, что большие собаки не лают. Не пьет и не курит, ненавидит это, иной раз, когда отец курит одну сигарету за другой, выходит из дому.
Мама – следит за гигиеной в зыборских школах, в том числе и в той, куда ходим мы. Каждое утро проверяет нашу чистоту. Смотрит нам в уши и на ногти. Говорит, что грязь – самое стыдное дело. А потом делает это снова, в школе, проверяя всех детей.
Хуже всего вечера, когда мать запирает нас обоих в комнате Гжеся. В двери комнаты коричневое толстое стекло с узорами. Сквозь него видны только свет и тьма. И фигура того, кто стоит за дверью. Но только когда он встанет прямо перед ней. Гжесь хочет выбить стекло, но я держу его за руку, сильно, говорю, чтобы он этого не делал. Ничего не видно, но все слышно. Отец говорит громко, мама молчит. Шум, тарарам, отец что-то бросает, убью его, говорит Гжесь, никого не убьешь, тебе десять, я хватаю его за руку и прижимаю к себе, чтобы он остался в комнате. Мама справится. Я знаю. Доверяю ей.
Потный и тяжело дышащий Гжесь дергается подо мной, словно его бьет током.
Ночью, когда я проснусь, мама будет сидеть с включенным телевизором, тихо, даже не повернется в мою сторону, будет пить чай небольшими глоточками и скажет только, что все нормально и что я должен идти в свою комнату. Во всем доме стоит сладкий и тошнотворный запах обоссанных простыней, блевотины, спирта.