– Это ее муж, – говорит мне на ухо Юстина.
– И мы ей благодарны за то, что она управляет справедливо, что она останавливает следствие, за то, что самый честный в городе человек умер, заморенный голодом и пытками, в больнице, а полиция сказала, что он сделал это себе сам. Сам, люди, сам! – кричит громко отец, на половину его фраз раздаются аплодисменты. Добочинская тоже хлопает. Как и Агата.
– Ну и прекрасно, Томек, расходитесь уже по домам, – высокий голос Винницкого скользит в воздухе, напоминает тихий писк внезапного торможения.
– А ты сперва съезди проверь, не сожгли ли его снова! – кричит в ответ Гжесь.
Люди начинают смеяться, даже отец улыбается.
– Видите, со мной мой сын, мой сын и его жена, – отец показывает на меня, протягивает ко мне руку, зовет, чтобы я встал рядом. Я встаю рядом. Отец кладет мне руку на плечо. Теперь все смотрят на меня, а я пытаюсь сбежать от этих взглядов, смотрю себе под ноги.
В доме по ту сторону улицы горят уже почти все окна. Отец снова начинает говорить, не снимая ладони с моего плеча. Ладонь у него холодная и твердая, мне не впервые кажется, что она отлита из металла.
– Слушайте, мой сын написал когда-то книжку о Зыборке. Может, помните ее, – говорит отец. – Может, помните ее. В этой книге были дурные вещи о нашем городе. Дурные вещи, которые разошлись по всей Польше. Помню одну фразу из этой книжки. Помню ее. О зле, что спрятано под тротуаром, под улицами, под землей. О зле, которое сидит там и ждет, и время от времени оно выходит на поверхность, чтобы сделать свое дело.
Я удивлен, что отец запомнил хотя бы одно предложение из моей книжки, удивлен настолько, что на миг забываю обо всем остальном.
– И я был на него зол, скажу вам так, – говорит он теперь с истовостью настоящего политика, его собственные слова распухают в нем, не помещаются в горле, в грудной клетке. – Я был очень зол. Как он мог так опустить мой город? Наш город, в котором мы все живем, существуем, неважно, сколько людей отсюда выехали.
Вижу, что он посверкивает, что сотни капелек блестящего пота появляются на его выбритом черепе.
– Но теперь мне кажется, что Миколай был прав, – говорит отец. – Тут есть зло. Тут, среди нас. Оно есть и хочет нас заразить. Превратить в стадо больных коров. Вот чего хочет это зло. Чтобы мы молча ходили в навозе, на все соглашались. Чтобы мы были такими же злыми, как это зло, но – глупее. Чтобы нами можно было управлять.
Люди рукоплещут еще сильнее. Пустые пластиковые стаканчики падают на землю один за другим.
Я вижу, как Винницкий разговаривает по рации, вижу, как в нашем направлении едет еще одна машина. Только когда она подъезжает ближе, я замечаю, что это большой, новый темно-синий «рэндж ровер», машина, которая стоит примерно столько же, сколько замок в Зыборке.
– Вот только это зло – оно не под землей. Оно за теми деревьями, – отец показывает вход в ресторан.
Винницкий, нервничая, смотрит в сторону, откуда они прибыли, словно ожидая подмоги. Из «рэндж ровера» выходит несколько мужчин. Кто-то из людей оглядывается на них. Издалека мужчины выглядят так, будто собрались на маскарад: длинные плащи, шляпы, один держит в руках трость. Некоторое время они совершенно ничего не делают.
– Но мы – не злые. И сегодня мы тоже не будем злыми. Мы не хотим насилия. Госпожа бургомистр может нас не бояться. Пусть она лучше боится себя и своих бандитов! – выкрикивает отец.
Чувствую, как его ладонь сжимается на моем плече, словно огромные щипцы: так сильно, что вот-вот треснут кости, и я вижу, как под ним подламываются колени, и как он снова кладет ладонь на грудь, и как Добочинская делает к нему шаг. Но потом он выпрямляется и снова стоит: неподвижно, твердо, на широко расставленных ногах, словно бы ничего не может его опрокинуть.
Вторая машина полиции въезжает на улицу. Потом – третья. Площадь, паркинг, воздух и деревья начинают танцевать в немых сине-красных отблесках.
– Томек, прошу! – кричит Винницкий. – Я тебя очень прошу!
– Вали отсюда! – кричит Кафель. – Вали отсюда! Прочь!
Я понимаю, что все время слышу ту диско-песню. Что она закольцевалась в воздухе, танцует между нами, словно ветер.
– А что, Кафельский? Снова мне дом подожжешь? – спрашивает отец.
И тогда Кафель хватает отца за куртку, дергает, отец упирается, он сильнее, Гжесь минует меня, кидается на Кафеля с кулаками, Порчик перехватывает его на лету, люди принимаются кричать, я вижу краем глаза, как Мачеяк, весь красный, проталкивается сквозь толпу, и вижу, как Кафель толкает отца к ступеням, как отец уже готов упасть, вижу, как он почти ударяется головой о ребро одной из ступенек, вижу, как Агата заслоняет глаза Йоасе, слышу крики, вижу отца, но отец не бьется головой о ступеньку, потому что в последний момент я хватаю его за руку, так сильно, как только могу, и тогда слышится выстрел, и все останавливается, наверняка как всегда, когда слышится выстрел, но этого-то я толком не знаю, поскольку выстрел слышу впервые в жизни.
Люди паникуют, толкаются, бегут в сторону своих машин, но мужчина кричит:
– Хойт!
Полицейский, я, Гжесь, отец – все мы как замершие куклы, остановившиеся на половине движения. Мужчина – цыган. Он толстый, ему за шестьдесят, в плаще он выглядит как нью-йоркский мафиозо из плохого фильма про нью-йоркских мафиозо – может, именно это для него и было важно.
– Бросай оружие! – кричит Винницкий.
– Выбуйеде! – орет мужик в его сторону и сплевывает.
Мужчина проходит сквозь толпу так легко, словно люди на паркинге – просто воздух. Поднимается по лестнице, делая длинные шаги; когда идет, то чуть покачивается. При его виде Кафель и Порчик отступают на шаг.
– Я Тобек, – протягивает он руку отцу.
– Я знаю, кто ты, – отвечает тот.
Мужчина, который представился Тобеком, приставляет оружие к голове Кафеля. Это серебристый пистолет с гравированным узором вдоль ствола, я не могу его различить, хотя всматриваюсь изо всех сил. У мужика под плащом расстегнутая рубаха, а под ней – серебряная цепь. Оба эти предмета, цепь и пистолет, выглядят так, словно мужчина купил их в комплекте.
По толпе проходит тихий стон, но тогда отец поднимает руку, при виде ее стон стихает.
– Открывай дверь и давай сюда этого сукина сына Кальта, малало, – говорит Тобек, его польский слегка носовой, но четкий, как презрение и гнев в маленьких черных глазах.
Только теперь я смотрю на дверь. Она тяжелая, грязная, выглядит как врата в Мордор. Совершенно не кажется, что при открытии ее на нас выльется запах жира и жарки, стена пота и духов, дискотечный ритм, что, мол, воля и свобода, потому что был у матери сынок, а Бронек увел кольцо золотое, а попугайчик делал «ту-ту-ту».
– Тобек, будь на моей стороне. На нашей, – говорит отец.