Я заплутал. Сбился с пути, и уже сам не знаю, давно ли. Счет дням потерял тоже. Пишу тебе, дабы отвлечься, дабы воспрянуть духом. Повезет ли мне встретиться с кем-либо другим, с человеком, который сумеет переслать тебе это письмо? Не уверен. Если не повезет, оставлю письмо на речном берегу или в ином месте, где его с течением времени смогут найти.
Провизия у меня кончилась. Дичи вокруг не сыскать. Жив я только благодаря познаниям, несколько лет назад почерпнутым от индейцев-мивоков, «копателей», вынужденных жить, в буквальном смысле этого слова, на подножном корму. Экспериментирую со всем, что выглядит пригодным в пищу, даже с горькими желудями и сорными травами, но из-за засухи даже сорняки попадаются не так уж часто. Пожалуй, я, кабы не сомневался, что выберусь из глуши пешком, прирезал и съел бы лошадь. Возможно, если положение в скором времени не переменится к лучшему, мне это еще предстоит, хотя о таком повороте и думать-то отвратительно.
И вот недавно, в этаком-то полубреду, наткнулся я на следы чьей-то давней стоянки. Прогалинка, а посредине – старое, обложенное камнями кострище. Единственная постройка, хижина из неошкуренных бревнышек, под действием времени и непогоды развалилась на части, крыша просела внутрь. Покопавшись в земле вокруг кострища, я нашел ряд вещиц, свидетельствовавших, что здесь побывали белые – скорее всего, партия золотоискателей: жестяную кофейную кружку, полуистлевший сборник псалмов с множеством вырванных (несомненно, на растопку) страниц, пару серебряных монет и две порожние бутылки – разумеется, из-под виски. Однако среди всех этих предметов обнаружилось множество-множество осколков костей. «Должно быть, – подумалось мне, – еще недавно дичь здесь была, хотя сейчас вокруг не найти ничего живого».
Все бы ничего, но кости оказались какими-то странными: для кроличьих слишком крупны, а на оленьи не похожи по форме. Сие первоначальное замешательство я отношу на счет вызванного недоеданием помутнения разума… а может быть, разум мой просто отказывался признать ужасную истину, сколь она ни очевидна.
Только в хижине я и понял: здесь произошло нечто страшное. На полу россыпью белели человеческие черепа – каждый надколот, словно проломлен булыжником. Найденные мною там же крупные кости также оказались однозначно человеческими, судя по более тонкой надкостнице. Головки крупных костей, те самые, что находятся в местах сочленений – в суставах плечевых, бедренных и так далее – не отличались целостью (как вышло бы, если бы тело было разорвано на части или распалось под действием тления); напротив, на них имелись отчетливые надрубы. Вдобавок, рядом валялся ржавый топорик, так что сомневаться в постигшей несчастных участи не приходилось.
Спотыкаясь, я поспешил выйти наружу. В голове помутилось от ужаса. Чья же это стоянка? От Бриджера с Васкесом я слышал о старателях, бесследно пропавших несколько лет назад, и, видимо, мне «посчастливилось» наткнуться на их лагерь. Невдалеке, под кустами, нашлись изъеденные ржавчиной кирки, лопаты и прочий старательский инструмент.
Я принялся вспоминать, сколько человек, по словам Бриджера, шло в этой партии. Что за беда их постигла? Кто погубил их? Может быть, анаваи? На это ни одна из улик не указывала, но и подозрений от них ни одна улика не отводила. С тем же успехом причиной мог быть раздор внутри партии, дошедший до кровопролития. Или чужой человек, безумец, вышедший к ним из леса. Или шайка грабителей, подвергших их пыткам, дабы старатели рассказали, где прячут намытое золото. Впрочем, к чему гадать? Думаю, возможных причин для вражды внутри группы людей на свете столько, что и не сосчитаешь.
Я – человек не из пугливых, однако ночь провести там не смог. Вскочил в седло и как можно скорей поскакал куда глаза глядят, лишь бы убраться оттуда подальше.
Так с тех пор и скачу.
Марджи! Возможно, гибель моя близка, и потому я, по всей справедливости, должен объяснить тебе, отчего не остался с тобой, в Индепенденсе, а двинулся дальше, на запад. В разговоре об этом – и воздай тебе Господь за то, что не пыталась отговорить меня! – я не сказал всей правды. Перед отъездом ты спрашивала, в чем причина моей увлеченности индейским фольклором, и данный мною ответ – будто все дело в интересе к индейским обычаям, в желании сравнить их верования с верованиями христиан и так далее – удовлетворил бы любого. Не думай, я вовсе не имел в виду вводить тебя в заблуждение или разговаривать с тобой свысока. Мне просто сделалось страшно: что, если полная откровенность отобьет у тебя всю охоту выходить за меня? Потерять тебя я боялся больше всего на свете. Здесь, среди безлюдных земель, я много думал о нас с тобой, о тебе, и теперь понимаю, что должен был рассказать об истинных своих побуждениях все. Прости меня за то, что поверяю тебе всю правду только сейчас.
Ну, не забавно ли: как крепко мы порой держимся за правду о самих себе, сколь велика, сколь прочна ее власть над нами! Расскажу-ка я кое-что, самую малость, о том, как рос. Отец мой был проповедником из теннессийского захолустья. Некоторые сочли бы его ривайвелистом вроде тех, кого я разоблачал в статьях, написанных для газет. Однако отец, в отличие от жуликов наподобие Урии Патни, никого не пытался обманывать. Он просто проповедовал и совершал богослужения, как мог, насколько позволяло скромное образование. Никому не давая поблажек, никому ничего не прощая, он считал себя слугой Господа, но его Господь был божеством безапелляционным, требовательным, гневного склада. Естественно, отец и себя вылепил по его образу и подобию.
Можешь себе представить, в каком аду прошло мое детство! Мальчишкой я был любопытным, а в этакой гнетущей атмосфере просто задыхался. Сомнений в вере либо в его толковании веры отец не допускал. Не допускал, и точка. И я еще в раннем детстве решил, что по стопам его не пойду. Что все и вся буду подвергать сомнению.
Таким образом, я решил стать служителем науки, а величайшая из современных наук – медицина. По счастью, мне удалось поступить в ученичество к местному доктору, Уолтону Гау. Возможно, доктор Гау и приехал к нам с теннессийских гор (а впоследствии заберет меня с собою в Кентукки), однако к сословию провинциальных коновалов он вовсе не принадлежал. Ученость и вдумчивый подход к медицине снискали Уолтону всеобщее уважение, а его наблюдательность заслуживала всяческой похвалы. В скором времени он составил себе репутацию медика, способного спасти пациента от смерти в самом отчаянном положении, но большинству был известен как доктор, излечивший самого Дэви Крокетта, успешно вырезав Крокетту, к тому времени – члену палаты представителей штата Теннесси, воспаленный аппендикс на стадии разрыва. Уолтон тогда был еще молод и волею случая оказался одним из немногих хирургов поблизости.
Будучи медицинской сестрой, ты, дорогая Марджи, понимаешь: порой врачу доводится видеть то, что заставляет усомниться в достоверности его знаний о мире. Так с нами – со мной и Уолтоном Гау – однажды ночью, вскоре после переезда в Кентукки, и произошло.
Этой истории я тебе не рассказывал, опасаясь, как бы ты не сочла меня сумасшедшим. Но, дабы понять, в чем суть дела, тебе необходимо знать правду.