Львов, суббота 20 марта 1937 года, одиннадцать часов дня
Голова Зарембы лежала на коленях Попельского, который придерживал приятеля за щеки. Он опасался того, что голова попросту отпадет от перерезанной шеи. Он плакал. Заремба пытался улыбаться. Он открыл и закрыл веки и даже слегка пошевелил головой, как бы желая сказать: "Да все нормально, Эдзьо".
Но тут его щеки заколыхались словно у пловца после прыжка ласточкой. Он снова открыл веки, только уже не закрыл. За него это сделал Попельский.
Львов, среда 24 марта, шесть часов вечера
Эберхард Мок вышел из поезда на Центральном Вокзале, поставил чемодан и начал разглядываться по перрону. Глазами он выискивал высокую, одетую в черное фигуру Попельского. Но напрасно выглядывал он его лысую голову, темные очки или белое кашне. Из дыма и пара, облаками выпускаемых локомотивом, появлялись носильщики, продавцы газет и лимонада. Вот уже и пар опал, а Попельского все не было. Мок натянул перчатки и из пачки "Египетских" вытащил зубами папиросу. К нему подскочил какой-то услужливый носильщик, подал огня и забрал чемодан.
Мок шел за носильщиком, задумчивый и обеспокоенный. С Попельским он был знаком не столь давно, но он на все сто процентов был уверен в том, что поляк держит слово не только в серьезных вещах, но и по мелочам. Его отсутствие на вокзале, хотя еще несколько дней назад он четко заявлял о том, что лично будет приветствовать Мока, могло свидетельствовать о каком-то неожиданном событии, о какой-то нехорошей случайности. Мысли Мока были заняты субботней неудачей Попельского. Он прекрасно знал обо всем — о смерти Зарембы и о побеге Потока через крышу. Знал он и о том, что двое полицейских с Кацнельсоном бросились в неудачную погоню за убийцей, в то время как Попельский застыл над телом Зарембы. Отчет обо всех событиях субботы еще в тот же вечер Попельский передал по телефону. Уже тогда у него был какой-то странный голос. Он надолго задумывался, прерывался и подбирал слова, словно только-только обучался немецкому языку, а не владел им словно уроженец Вены. Эти неожиданные проблемы Попельского с высказыванием Мок посчитал результатом неудачи и потрясения после смерти Зарембы. Это же могло быть причиной его отсутствия на вокзале. Но как долго, спрашивал Мок сам себя, можно переживать подобное потрясение, когда чудовище все еще находится на свободе? Как долго можно пережевывать проигрыш, когда зверь до сих пор скрывается в каких-то закоулках и городских трущобах?
Он уселся в экипаж, заплатил носильщику, а извозчику подсунул под нос визитную карточку с приватным адресом Попельского. Экипаж тронулся. Мок уже не восхищался Центральным Вокзалом, гармония и соответственное дозирование архитектурных украшений которого превосходили — по его личному мнению — помпезный вокзал в Бреслау. По пути он не приглядывался к соборам, к фасадам гимназий и высших учебных заведений. Его внимание обратила лишь латинская надпись на здании, похожем на библиотеку, когда он уже сворачивал с главной улицы в сторону парка, рядом с которыи проживал Попельский. Hic mortui vivunt et muti loquuntur
[207].
Здесь мертвые живут, а немые — говорят с вами. Если бы мертвые могли говорить, — мелькнула горькая мысль, — мне нечего было бы делать на этом свете. Мок почувствовал нечто вроде утешения.
Ему вспомнились недавние катовицкие события, и он никак не мог понять, какую роль сыграл в них Здзислав Поток. После обнаружения у Эрнестины Неробиш папки-скоросшивателя из конторы убитой Клементины Новоземской, следствие двинулось, словно пришпоренное. Комиссар Зигфрид Холева, чувствуя, что в его руках находится дело, способное помочь ему в повышении по службе, тут же позабыл о выданном Моку запрете и вступил в операцию в том самом стиле, который так нравился жителю Вроцлава. С Неробиш в комнате для допросов он сильно не рассусоливал и через пару дней получил от покрытой синяками от кулаков и каблуков женщины всю необходимую информацию. Подтвердились предчувствия и Мока, и Попельского. Занимавшаяся подпольными абортами бабка оказалась сводницей, впрочем, как и Новоземская. Обе они действовали рука об руку. Неробиш находила отчаявшихся девушек — служанок, позволивших хозяину слишком многое; официанток и судомоек, которым хозяин делал предложения, отказаться от которых они просто не могли; или, в конце концов, обычных проституток, которым беременность мешала заниматься их профессией. Неробиш прекрасно знала, что для всех подобного рода женщин избавление от плода означало еще больший крах всех принципов и ценностей. Она скрупулезно записывала данные этих женщин и передавала их Новоземской, которая через какое-то время появлялась у них в качестве уважаемой жрицы домашнего очага и обещала экзотическую поездку в Аргентину или менее экзотическую — в Германию, где данную девицу будет ожидать значительно старший, чем она, богач, истосковавшийся по славянской красотке. Понятное дело, что богач оказывался хозяином публичного дома, а девицы, раньше или позднее, соглашались со своей рабской судьбой. Многие из них, даже удивительно, через какое-то время даже начинали радоваться изменениями в своей жизни и высылали Неробиш открытки с сердечными поздравлениями. Новоземская щедро платила бабке за каждую девицу, а частенько та получала и дополнительные подарки, например, набор — правда, бывших уже в обращении — шикарных папок-скоросшивателей. Сама она тоже очень хорошо зарабатывала подобного рода процедурами, хотя и не всех женщин удавалось ей обмануть и отправить в Германию и Аргентину. Не удалось ей это, к примеру, в случае Марии Шинок. Неробиш, в свою очередь, не знала о ее судьбе, равно как не знала она фамилий реальных или выдуманных женихов. О несчастной сумасшедшей девушке, которую избавила от плода, она знала лишь то, что для Новоземсуой Шинок была важным матримониальным, а не бордельным товаром; и что она должна была быть просватана за какую-то очень крупную сумму богатому клиенту, которому Мария, якобы, очень понравилась. Но ничего больше — несмотря на угрозы и даже побои — Неробиш так и не сказала.
Узнав обо всем этом, Мок попрощался с Холевой, Выбранецом и Силезией, о которой, впрочем, впоследствии он вспоминал с большим умилением. Он купил билет на ближайший поезд до Львова. Он был уверен, что сейчас будет нужен Попельскому. Вместе они обнаружат чудище и поведут следствие по делу банды торговцев живым товаром, у которой должны были иметься какие-то международные связи, раз девушки оседали в Германии и Аргентине. С этой преступной процедурой каким-то образом был связан Поток, а это, в свою очередь — в связи с последней его жертвой — направляет следствие в сторону Бреслау и барона фон Кригерна. Ведь тот красавчик, размышлял Мок, который привез в Бреслау Анну Шмидт, так и не был выявлен! Все это дело раздувается в некую гигантскую аферу европейского, да что там — мирового масштаба! В течение двух-трех дней мы все с Попельским хорошенечко обдумаем, разработаем тщательный план, а потом на Пасху я уеду в Бреслау. А уже после праздников все начнется по-новой! Investigo ergo sum
[208]! Мок заплатил извозчику и сошел на тротуар. В парадном дома дорогу ему заступил дворник и вежливо спросил о чем-то. Мок показал ему визитную карточку Попельского и увидел, как на лице мужчины вырисовывается испуг. Немецкий полицейский обошел его и, все более обеспокоенный, вбежал на второй этаж и нажал на кнопку звонка. Ему открыла панна Леокадия Тхоржницкая. Ее глаза запухли от слез. Она оставила дверь открытой и без слова отступила в сторону. Входя в квартиру, Мок почувствовал, словно он очутился на месте преступления. Единственное, вместо трупной вони везде разносился запах валерианки. В кухне раздался крик, а после него — резкие и давящие рыдания. Кто-то там давился, хрипел и кашлял одновременно.