Вместе с официантом к их столику подошел Стефан Цыган и отвесил весьма галантный поклон. Он присел, не ожидая приглашения, и довольно тихо произнес нечто, из-за чего оба прибывших тут же перестали улыбаться и отставили рюмки на мраморную столешницу.
— Уголовная полиция, — представился Цыган сладким голосом. — Значка вынимать не стану, потому что на нас все глядят. Наш разговор должен походить на дружескую беседу. Поняли? Тогда возьмите-ка рюмки и улыбнитесь.
За столом воцарилась тишина.
— Ваши имена? — спросил Цыган, когда парочка выполнила его указание.
— Иван Чухна.
— Анатолий Гравадзе.
— Во Львове недавно?
— Два года уже.
— А я — как и мой приятель.
— Вы вместе прибыли в наш город?
— Так точно. Вместе приехали.
— Откуда?
— Из Одессы, а потом из Стамбула.
Цыган замолк и задумался над тем, мог ли кто-нибудь из них быть разыскиваемым полицией человеком. Оба были весьма элегантно и даже изысканно одеты. Костюмы из бельской шерсти, шпильки с бриллиантами в галстуках. Он не думал, что эти двое так слабо будут разговаривать по-польски. Германский таможенник на границе и возница во Вроцлаве отличили бы польский язык от русского, тем более, по певучему акценту. Но так ли было на самом деле? А само н отличил$7
— Так чему мы обязаны чести, что господа из Одессы пожелали посетить наш город над Полтвой
[81]? — спросил он закрученно и элегантно, после чего стал ожидать реакции.
Оба, как по команде, покачали головами и опечалились. Скорее всего, они ничего не поняли.
— Улыбайтесь, — сладким тоном, но с нажимом сказал Цыган. — Вы почему уехали из Одессы?
— Плоха у нас, — ответил Иван Чухна. — У вас лучше. Там мы играли и танцевали. А сюда, до Львива, приехали на сцену. И тут танцевали и пели. А потом остались тут и попросили начальство Львива, можно ли остаться. Ну и получили позволение. Так вот, два года тута имеемся.
— А что здесь делаете?
— Ой, что и в Одессе, — название города он произнес по-русски "в Одесйе"
[82] — Танцуем вприсядку, два раза в недели поем в "Пустяке"
[83].
За счет танцев и песен так хорошо бы вам не жилось, подумал аспирант, не могли бы вы себе позволить ни дорогую одевку, ни джин у Атласа, хотя шефа "Багатели", известного всем пана Шеффер, скупым никто не назовет. Цыган повернулся и тут же увидал ответ на свой вопрос. В радиусе взгляда имелось несколько мужчин, для которых содержание этих восточных царевичей было бы небольшим расходом.
— А в Сильвестр тоже в Багатели плясали?
— Когда? — Гравадзе явно не понял.
Ну да, подумал Цыган, у Советов только ведь дни рождения празднуют
[84]. Они понятия не имеют, что в католической стране каждый день имеет своего святого. Даже последний день в году. Ладно, не будь ты такой заядлый, выругал он сам себя, эти двое никак не являются членами Марианского студенческого союза.
— Ну, в Новый Год, когда в двенадцать часов пьют шампанское! Где вы тогда были?
— Ах, шампанское мы пили на балу в "Богеме", — ответил Чухна. — На котором мы были с нашими невестами.
— С кем из этих? — Цыган коротко дернул головой, как будто желал повернуться. — Кто из них может это подтвердить?
— Нет, — Гравадзе состроил оскорбленную мину. — Мы не такие. Мы были с нашими девушками.
— Только нечего мне мозги пудрить, цёта
[85]! — Цыган выдвинул нижнюю челюсть. — В противном случае, говорить будем в комиссариате, после чего вы вернетесь в свою Одессу!
— Мы не обманываем, пан полковник, — у Чухны появились слезы в глазах. — Оне теперь в "Багатели" танцуют. Пойдем вместе, вы с ними поговорите, мы даже и входить не станем, чтобы раньше с ними не сговариваться.
— Так, значит, говоришь. — Цыган поднялся, хотя в нем боролись сомнения относительно осмысленности принятого решения. — Ладно, пошли в "Багателю".
Он сказал это настолько громко, что услышали не только его собеседники. Когда они выходили втроем из "Атласа", их проводило несколько завидущих взглядов и шорох голосов, повторяющих новость о новом приятеле красавчиков-танцоров.
Львов, среда 27 января 1937 года, десять часов утра
Выйдя из полицейского архива, аспирант Валериан Грабский был опечален. Он принадлежал к кругу людей очень обязательных, солидных и уравновешенных. Всего лишь один раз в жизни покинул его покой — было это тогда, когда на своем пути он встретил одного ксёндза-катехизатора
[86]. Тогда ему сильно досталось за пародирование проповеди на говение. Прихватив Грабского на этом преступлении, священник сделался в его отношении крайне суровым, словно Катон Старший к карфагенянам
[87]. В то время, как он сквозь пальцы глядел на незнание других учеников и всех продвигал исключительно на основе собственного убеждения о их религиозном послушании, Грабского выпытывал крайне тщательно по вопросам декретов отдельных синодов и соборов, относительно взглядов Отцов Церкви, о литургических и гомилетических
[88] реформах. Грабский учил все это на память и барабанил словно шарманка, но и это не удовлетворяло преподавателя. Через пару месяцев подобных терзаний ученик не выдержал. В один прекрасный день, когда ему пришлось комментировать сообщение о Никейском соборе авторства Афанасия Великого и Сократа Схоластика, за что не дождался похвалы, но, наоборот, неодобрения, Грабский не выдержал. Он подошел к сидящему священнику и влепил такую пощечину, что преподаватель полетел на пол. Таким образом Валериан Грабский покинул классическую гимназию после шести лет учебы и чуть не попал за решетку. Волчий билет позволил ему получить всего лишь профессию бухгалтера. Именно в бухгалтерской конторе в начале двадцатых годов и высмотрел его Мариан Зубик, в то время начальник отдела кадров во львовском управлении полиции. Восхищенный величайшей тщательностью и пунктуальностью бухгалтера, он предложил тому работу в своем отделе. Грабский охотно согласился. После этого он переходил из отдела в отдел, даже переезжал из города в город, в зависимости от очередных повышений своего благодетеля. Это был человек, привыкший к скрупулезной работе, с особой любовью к архивным изысканиям. Потому-то он и несколько опечалился, когда — придерживаясь очередности заданий, определенных Попельским — ему пришлось снять нарукавники и защищающий глаза от пыли козырек, покинуть полицейский архив и отправиться по интернатам и общежитиям для расспроса швейцаров. Печаль его была тем большей, что в полицейских актах все мужчины, имеющие на совести отклонения от половой морали, были или слишком старыми, чтобы изображать из себя молодую девушку, либо же сидели в тюрьме или давно уже покинули Львов. Последних было всего лишь двое, и ни один из них на цыгана похож не был.