Предположения Риты исполнились лишь частично. Отец и вправду чуточку поспорил с теткой Лёдей, но продолжалось это очень недолго, и через мгновение он, переодетый в тужурку, уже был в ее комнате. Правда, он не поцеловал ее и не спросил, как дела в гимназии.
— Добрый вечер, Рита, — сказал он и уселся на втором стуле.
— Добрый вечер, папочка, — ответила та, несколько обеспокоенная его нетипичным поведением.
Какое-то время отец как-то странно глядел на нее, после чего начал присматриваться ко всяким мелочам в комнате: к фотографиям кинозвезд, к плюшевому мишке, которого она нашла под елкой, когда ей было всего три годика, и с того времени горячо полюбила; к засушенным цветкам, висящим на ящичках секретера, к раковинам, собранным на пляже во Владиславове, и к коробке от шоколадных конфет, наполненной карточками с цитатами. Его лысая голова напоминала голову атлета, который несколько дней назад явно ухаживал за нею. Правда, уши отца не были такими деформированными, как у того. Рита глянула на отцовские пальцы, украшенные перстнем-печаткой с каким-то каббалистическим знаком. И руки его не были могучими и грязными лапами, как у того. Ладони отца были крепкие, чистые, пальцы ухоженные, с подстриженными выпуклыми ногтями. Этот взгляд вызвал какое-то тепло у нее в груди. Рита поднялась с места, подошла к отцу и, не сказав ни слова, поцеловала его в лоб. В ноздри ее проник запах спиртного, одеколона и табака. Когда она снова уселась за столом, увидала, как изменилось лицо Попельского.
— Сегодня я был на заседании Польского Филологического Общества, — тихо сказал отец. — И встретил там профессора Седлачека.
— А, Клавдия Слепого! — Рита стукнула себя по лбу. Вечно она забывала фамилию преподавателя латинского языка, получившего свое прозвище от манеры снимать очки и всматриваться выпуклыми глазами страдающего близорукостью в хихикающих девиц.
— У тебя будет двойка за семестр по латыни, у не сильно требовательного преподавателя! Как ты мне это объяснишь?
— Не волнуйся, папульчик! — Рита стиснула карандаш своими мелкими, красивыми зубками. — В следующем семестре все обязательно исправлю. Просто я терпеть не могу эти глупые упражнения, которые нужно переводить на латынь! Уж лучше Цицерон! Вот глянь сам, папуля! Например, совершенно идиотское письмо Станиславу от Бронислава.
Рита встала, взяла книжку в руку, вторую руку воздела вверх, словно римский ритор, и начала вещать:
— "Дорогой Станислав! — Тут она подняла глаза к потолку. — Мы были на экскурсии в Италии с нашим любимым преподавателем. Ох, какие же наслаждения мы там познали!" Папа, ведь это настолько глупо, что прямо зубы ноют!
Рита прекратила чтение и искристо рассмеялась. Попельский про себя соглашался, что относящиеся к современности упражнения в этом учебнике и вправду были претенциозными и чванными. Он поглядел на дочку, все еще стоящую в позе ритора. Этот актерский талант в ней, это от матери, подумал комиссар, ей следует играть в театре, а не переводить эти дурацкие упражнения про Бронислава и Станислава. Профессор Седлачек жаловался, что Рита его передразнивала, когда он писал на классной доске латинские выражения, и что ему пришлось ее примерно наказать, расспрашивая о consecutio temporum
[36]. Позорное незнание по данному вопросу Рита проявила тут же, в результате чего ему пришлось поставить ей двойку, которая серьезно повлияла и на оценку за семестр. Попельский представил, как Седлачек стучит пожелтевшим от никотина пальцем в написанное на доске выражение "Errare humanum est"
[37] и скрежещущим, запинающимся голосом анализирует эту максиму, прибавляя подходящие примеры. Неожиданно ему вспомнилось, сколько желания высказывала Рита, когда много лет назад он сам начал ее учить латыни в воскресные пополуденные часы. Он помнил, как подчеркивала она предложения в своей тетрадке. Кк была она счастлива, когда за правильное спряжение глаголов она получала от отца прянички! А сам он потом все это и забросил, предпочитая читать газеты, чем посвящать это время дочери. Бывало, что в это же самое время лечил похмелье пивом. Все это его вина! Только его!
Попельский стиснул зубы и подошел к Рите. Поцеловал ее в лоб. Он почувствовал тот же самый запах ее темных волос, как и много лет назад, когда вознаграждал ее — как сам считал — поцелуем за правильные склонения и когда с усмешкой передразнивала его за столом: "Primum philosophari, deinde edere"
[38]. Он еще сильнее стиснул зубы и вышел из комнаты дочки, слыша ее: "Спокойной ночи, папочка!".
Львов, понедельник 11 января 1937 года, половина одиннадцатого вечера
Леокадия Тхоржницкая перестала раскладывать пасьянс, когда Эдвард закончил рассказывать о своей встрече с лычаковскими хойраками. Слушала она очень внимательно и все понимала, хотя и не любила немецкий язык, которому решительно предпочитала французский. Немецкий язык ее двоюродного брата был настолько богатым и изысканным, что она всегда выслушивала его с громадным удовольствием, которое, правда, в значительной мере заправило горечью содержание самого рассказа. Пасьянс "галерный раб" у Леокадии не вышел, впрочем — как и всегда. Она отложила карты и поглядела на кузена.
— Послушай, Эдвард, — сказала она, — тщательно подбирая немецкие слова. — Девушек ты не знаешь, сам семнадцатилетней девушкой тоже никогда не был. А вот я — была. И точно так же испытывала любопытство к миру, как Рита сейчас. И давай-как что-то тебе расскажу. Было это в Станиславове. Тогда я была на год моложе Риты. И вот помню, как тайком выбралась из дому ночью, чтобы через окно в ресторации Микулика на Армянской поглядеть на пивших там вино гусар. Они так замечательно выглядели, когда днем вышагивали по Сапежинской
[39]! Один из них вышел во двор, чтобы отлить воду. — Вообще-то Леокадия воспользовалась определением, которое было неприличным в устах дамы. — И вот он увидал меня возле окна. И пригласил к столу, предложив пирожные и танцы. А я согласилась, хотя уже близился второй час ночи, а гусары были сильно выпившими и возбужденными. А знаешь, почему я согласилась? — Леокадия неспешно стала складывать карты. — Потому что думала, будто и вправду буду всего лишь, подчеркиваю — всего лишь кушать пирожные и танцевать. Я поверила в это, забывая, что в это время у Микулика просто не могло быть пирожных! Но этот гусар настолько мне понравился, что я поверила в эти его пирожные!
— И что было дальше? — с определенным беспокойством спросил Эдвард.
— Понятное дело, никаких пирожных я не попробовала, — усмехнулась Леокадия. — И не потанцевала. Если бы не Микулик и его сын, ушла оттуда бы обесчещенной. А после того мне уже не хотелось верить никакому мужчине, и, возможно, потому… сегодня я сама. Впрочем, прости, с вами, с Ритой, с тобой, с Ганной… Не беспокойся, — немного подумав, продолжила она успокаивающим тоном. — Когда в четверг я возвратилась после бриджа у асессора Станьчака, Рита была уже дома. На ее лице были следы помады, но тогда я предположила, что она попросту баловалась. Я попросила ее все стереть, говоря, что ты будешь за это на нее сердиться. Она пошла умыться, а потом мы долго разговаривали. Ко мне она была очень мила, что, как сам знаешь, у нее бывает не часто. Девочка смеялась и пыталась доказать свое. Семнадцатилетняя девушка из хорошего дома, которая, прошу прощения за крепкое словцо, выбралась из норы вонючего уличного бандита, так себя не ведет.