После этого вытер рот салфеткой, вытащил портсигар и закурил "Египетскую". Своих товарищей по столу он не угощал, зная, как те бы отреагировали.
— Так я скажу тебе, Десна, с чем к тебе прихожу. Говори, что тебе известно про нападение на ту старую еврейку на Гусиной
[29]. — Он внимательно поглядел на сидящего визави мужчину. — Ведь то была не работа обычного карманника. Кто-то ее ограбил и избил.
— Ничего про то не знаю. Зато знаю кое-чего другого…
— И чего же?
— Для пана кумисара то будет печально. — Десна закурил свою махорку. — Имеется в виду дочурка пана кумисара. Это она ж попала в нехорошее
[30] общество.
В Эдварде Попельском, когда он слышал, как кто-либо намеревается сказать чего-нибудь недоброе про его семнадцатилетнюю Риту, включался особый защитный механизм. Сразу же перед его глазами появлялась сцена из средины двадцатых годов. Спокойный вечер, город изолирован толстым слоем снега, вечерняя служба в костеле святой Марии Магдалины при библиотеке Баворовских. Он стоит в толпе вместе с трехлетней Ритой. И он радуется тому, что ребенок исключительно спокоен, что не бегает по всему костелу и не вопит, подвергая его самого неприятным взглядам каких-нибудь дам, древних, словно смертный грех — как сказал Болеслав Прус
[31]. Он уже не ругал про себя малышку за то, что она не поет по ходу службы ответов на латыни, которым он ее недавно учил, что она не поет рождественские колядки, которым, вместе с Леокадией, они так старались научить девочку во время последнего рождественского ужина. Он счастлив, несмотря на солидное похмелье после новогодней вечеринки, потому что Рита стоит хорошенько и даже не требует для себя места на лавке. И вот тут раздается колядка "Тихая ночь", которую он всегда пел Рите перед сном, причем — целый год, неважно, был это Великий Пост, канун Рождества или Пасха. Это была любимая песенка малышки. И вот сейчас, когда органист тянет прекрасные ноты "над Младе-енца сно-ом", Попельский чувствует, как девочка прижимается к нему. Через мгновение она уже у него на руках и прижимает к его свежевыбритой голове свою жаркую щечку. Не поет, не заканчивает слов мессы, а только целует отца в мокрую от слез щеку.
Когда к Попельскому приходило это воспоминание, он был готов простить дочке все, даже то, что у нее будет пять пар в семестре, к тому же, одну из них — по латыни, полученную по собственному желанию от учителя с добрейшим сердцем, хорошего знакомого ее отца. То давнее мгновение, одно из прекраснейших в его жизни, позволяло занять оборонительную позицию — когда он ожидал какого-нибудь нападения на Риту, то всегда вспоминал эту вот сцену. Она была для него щитом. Но до сих пор претензии поступали со стороны учителей, репетиторов, гимназического преподавателя Закона Божьего, могло случиться — со стороны продавщицы из ближайшей колониальной лавки, которой Рита что-то грубо ответила. И тогда та картина многолетней давности обладала своей силой. Она подавляла наступления, фильтровала жалобы, гасила какие-либо домыслы. И теперь эта картина снова вернулась, только была смазанной, затуманенной, слабо видимой. Маленькая Рита в этом новом воспоминании уже не целовала отца. Она прижалась к его лицу лишь затем, чтобы сильно укусить его. То, что Попельский услышал, не было обычной жалобой, которых в течение последних лет хватало. Это обвинение вышло из уст Фелека Десны, грозного бандита, которого подозревали в том, что утопил своего внебрачного ребенка в сортире.
Попельский почувствовал струйки пота на скользкой коже головы и поглядел на сидящих за столом мужчин. Те злорадно усмехались. Они знали, что собирался сказать ему Десна, удовлетворенно следя за тем, как Лысый оттирает салфеткой голову, как он багровеет.
— Ну хорошо, Десна, рассказывай. — Попельский отодвинул тарелку с надкусанной котлетой. — Все по очереди.
— Как на исповеди расскажу. — Десна глянул на Валерика с Альфоником, те кивнули. — Было это в четверг. Днем мы хорошенько приняли на грудь, а вечером головка и бо-бо. А лечится оно тем же самым, а? Клин клином. — Он рассмеялся, его дружки ему вторили. — Файно. Загуливаем к Вацьке на Замарстыновскую, потому что она дает в кредит. А там уже гулька. Сидят трое атлетов из цирка, ну, с того, что на праздники показы устраивал, а с ними две бини, прошу прощения, девушки. Размалеванные, штайфурованные
[32]… А за занавеской смех, писки, крики… Вот скажи, Альфоник, хорошо я балакаю?
— Атлета шпунтовал там дзюни, же фест
[33], - буркнул Альфоник.
— И одна из тех девиц, — не спеша произнес Десна, — рыхтиг (сразу) за столом, не за занавеской — так то урожденная доця пана кумисара.
Воцарилось молчание. Бандиты, не скрывая усмешки, глядели на Попельского. Ему казалось, будто бы все вокруг поднимают рюмки и пьют здоровье падшей семнадцатилетней Риты Попельской. Полицейский налил себе третью порцию, опорожняя бутылку, и выпил ее мелкими глотками. Ему хотелось, чтобы водка жгла, чтобы этот суровый вкус, что царапал горло, был заменой наказания за все провинности, совершенные им в качестве отца. Он закурил очередную папиросу, хотя предыдущая была докурена всего лишь до половины. Табак сделался кислым, словно уксус. И тогда же Попельский почувствовал смрад испражнений. Он отодвинулся от стола, поднял свечку и глянул на подошву. Под каблуком прилип вонючий комок. Он плохо оттер подошвы. Дерьмо… Комиссар старательно отставил наполовину не выпитый стаканчик, после чего вытер салфеткой мокрые круги на столешнице. А потом нанес удар через стол.
Он услышал тихий треск и увидел кровь, брызнувшую фонтаном из носа на стол и на тарелку с остатками котлеты. Альфоник с Валериком отскочили от стола и сунули руки в карманы. Попельский на них и не глянул. Он схватил Десну за волосы, прижал его лицо к столешнице и всей своей тяжестью навалился ему на голову. Если раньше нос и не повредил, то сейчас, без всякого сомнения, своего добился. Фелек даже и не застонал. Он тихо-тихо лежал, а вокруг лица неспешно разливалась кровь. Над ухом он почувствовал алкогольное дыхание комиссара.
— А теперь извинись за то, что ляпнул, — прошипел Попельский. — Скажи, что все это неправда. Что моей дочки с теми циркачами не было. И скажи это полным предложением.
Несмотря на резкие движения, мысли у комиссара были ясные. Он был способен предвидеть дальнейшие события. Ему было ясно, что от Фелека. Дело в том, что кое о чем он не подумал. Что Фелек Десна, правильный батяр, никогда не станет отрицать того, что сказал при дружках. Попельский мог в столешнице отпечатать посмертную маску его лица, но так и не слышал бы отказа от произнесенных ранее слов. Тут уже было дело чести. В свою очередь, он и сам не мог теперь уйти, поскольку утратил бы у этих людей хоть какое-то уважение. Это тоже было делом чести.