Университетское образование помогало Абу Омару, но реальной пользы от него не было, он не стал спокойнее, напротив, его терзали новые сомнения, делая и эту жизнь, и революцию нереальными.
Есть клопы, которые на ветках деревьях совсем невидимы. Мне случалось в детстве нечаянно положить руку на зеленое или коричневое насекомое, слившееся цветом с корой. И только запах давал понять, что я раздавил клопа, чьей единственной защитой была эта полная, абсолютная неподвижность, феноменальное слияние с цветом ветки, а последней местью, наверное, вонь, брызнувшая из-под моей ладони.
Уже во второй раз один молодой фидаин рассказал нам этот эпизод: когда на них пошли иорданские танки, он спрятался в госпитале среди больных, желая смешаться с ними, притвориться тяжелораненым, чтобы не попасть в плен, потому что танки шли прямо на госпиталь. Когда они проходили, солдаты стреляли во всех подряд. Погибло тридцать или сорок человек: больные, раненые, санитары, врачи; все были убиты в вестибюле госпиталя, где пытались укрыться. Фидаин рассказал, что при первом же залпе он лег, положив автомат рядом. Он оцепенел и не подавал никаких признаков жизни, как будто на короткое время впал в животную спячку среди запахов свежей крови и смерти. Был ли он искренен?
Старая палестинка рассказывала мне: «Мы были опасными тысячную долю секунды, прекрасными тысячную тысячной доли секунды, прекрасными и счастливыми, чего еще больше желать? Несколько минут мы оставались в Осло? Такое может быть? Если бы мы заняли Осло на шестнадцать лет, мы бы заморозили весь мир. Мы были благоразумны. И опасны всего лишь несколько секунд».
Когда фидаин очнулся, было уже темно, в первый раз он рассказывал так же. Потом послышался шум. Задыхаясь от тяжести, он понял, что на мгновение уснул под кучей мертвецов. Он решился открыть глаза. Солдаты-бедуины, похоже, не особо интересовались последствием прямого попадания, они спокойно курили. Может, он чувствовал, что стал таким клопом, о котором я только что говорил? Сделался абсолютно неподвижным, несмотря на мучительный зуд и боль в затекших от неудобной позы ногах. Как клоп мимикрирует, слившись с листиком или корой, так и единственной защитой фидаина была попытка притвориться окоченевшим трупом, от которого стремятся отойти подальше, потому что скоро начнет вонять. Может быть, так фидаин казался себе неуязвимым и чувствовал себя в большей безопасности, чем в каком-нибудь укрепленном лагере?
Взяв лежащий рядом автомат, фидаин прицелился и выстрелил в бедуина, тот упал замертво. Его товарищи даже не поняли, откуда стреляли. Находясь под защитой трупов, фидаин убил еще четверых, а солдаты лишь недоуменно озирались.
– Всего пять убитых.
Абу Омар посмотрел на меня, задумчиво нахмурив брови.
– Пять? Вчера он говорил нам, что четыре. – Бывший ученик Киссинджера не мог пройти мимо арифметической ошибки.
Я ответил по-французски:
– Он еще молод. Это его первое приключение, он часто о нем рассказывает. Вполне естественно, что к своей коллекции охотничьих трофеев он добавляет новые подробности и новых солдат, хочет сделать свою историю ярче и убедительнее. Это очень распространено среди рыбаков и охотников, даже у французов. Фидаин прячется за этими деталями, как в своем рассказе он прятался за грудой трупов.
Абу Омар, я это ясно видел, больше сомневался в моих объяснениях, чем в рассказе фидаина, возможно, и в самом деле уснувшего, но с открытыми глазами, пускай, одним глазом, чтобы прицелиться в темноту. По его словам, он вышел из госпиталя, и никто его не остановил. Именно благодаря той ночи я вспоминаю сейчас про этот день. Абу Омар сделал вид, будто поверил в этот рассказ, и развеселился. Фидаины никогда не были солдафонами, для этого они слишком изящны и радостно-безмятежны. Абу Омар тоже никоим образом не был солдафоном, однако я спрашиваю себя, разве человечек чувствительный, к тому же, интеллектуал, не пытается скрыть свою чувствительность, которая, как он опасается, пристала только женщинам, за напускной жестокостью. Вряд ли мне представится еще возможность использовать здесь это выражение, которое артисты произносят в адрес излишне экспрессивного коллеги: «он переигрывает».
Что остается в памяти людей, что они стирают, что сотрется само, да что угодно: предмет, повод, случай, обстоятельство, ибо трудно назвать что-то или кого-то, оставляющие сияние или отзвук, во всяком случае, некое потрясение памяти, когда вслух или про себя произносят: поцелуй прокаженному. Прокаженный в своем капюшоне убегает от Сида. Точно так же, из почтительности, смерть сторонится Антигоны, раненый своего спасителя, самоубийца инструктора по плаванию, немецкая овчарка Гитлера, да что я говорю, ладони или одного мизинца Гитлера, который едва касается шерсти животного, но куда пропало само животное, когда осталась лишь эта навечно запечатленная зрением ласка, то есть, лишенное всякой физической опоры величие души, свидетельство, благодаря которому это величие души никуда не исчезнет. Это же касается и палестинской революции, исчезнут нагромождения трупов, раздробленные члены, чтобы сохранились на какое-то, достаточно короткое, время, некоторые детали, парящие, абсурдные, героические, но которые будут впоминать несколько поколений. О том нищем, в чью руку я положил два дирхема, вы не узнаете ничего, ни его имени, ни его прошлого, ни будущего. О Сиде мы знаем лишь то, что он поцеловал прокаженного – кроме того, что это пережившая нескольких веков трагедия… и кроме – какое уместное здесь слово – кроме этого что еще? Что мы знаем о Гитлере, кроме того, что он приказывал сжигать евреев и гладил немецкую овчарку. Я забыл о том утреннем нищем всё, кроме двух дирхем, и что делает здесь эта немецкая овчарка, кусающая за лодыжки греческого пастуха? Сквозь мой рассказ прорастает другой и хочет появиться на свет. В двух-трех больницах еще лечат прокаженных, но лечат ли? Специалисты, наверное, вносят в организм вирус, чтобы увековечить грядущих Сидов и чтобы стало известно, во что обошлись этому арабу героизм и христианское человеколюбие: благодаря проказе, которую ему передал другой, он бросил вызов забвению.
Воспоминания II
Я уже признавал, что палестинскую революцию можно изложить в такой формулировке-апокрифе: «быть опасным тысячную долю секунды».
Въезжая впервые в Амман со стороны Даръа, я увидел самого себя, как будто в розовом утреннем тумане вхожу в Багдад 800 года при Гарун аль-Рашиде, а еще мне казалось, и невозможно было отделаться от этого ощущения, что я прогуливаюсь в Сент-Уане или по этим кварталам в двадцатые годы нашего века. Поскольку палестинцы находились в Ашрафии, квартале Аммана, расположенном на возвышенности, они все время шутили про эту самую высокую точку города, до которой так трудно добраться, как будто, карабкаясь по снегу на этот Эверест, они ломали ногти и отмораживали кончики пальцев. А стены домов вокруг Ашрафии были из песчаника, они где-то обрушились, где-то обгорели, но кровью заляпаны не были, а в целом выглядели довольно убого, как в пригороде какой-нибудь европейской столицы. Неизменная большая мечеть в универсальном арабо-колониальном стиле была сооружена из трехсот сорока видов мрамора.