– Соседи предлагают нам чай.
Направляясь к нему, я прошел мимо двоих фидаинов, которых увидел в профиль. Они по-прежнему выбивали свои ритмы, всё более сложные, всё более быстрые, на двух новых гробах из мягкой древесины, превратившихся под их длинными худыми пальцами в ударные инструменты. Третий гроб, который я поначалу не увидел, стоял вертикально, открытый, слегка наклоненный к стене. Я обратил внимание на сучки в древесине – кажется, это была ель – и благодаря именно этой детали до конца проникся погребальной атмосферой, которая возникла из-за этих трех гробов, а еще из-за бодрого ритма, выбиваемого по дереву. Мы пили чай в соседнем доме, и Махмуд сказал мне:
– Я вас позвал сюда, потому что уже принесли тела. Сейчас начнут заколачивать гробы перед похоронами.
И поставил фарфоровую чашку.
Два первых фидаина были такими красивыми, что я даже сам удивился, почему не чувствую к ним никакого влечения, и чем больше я узнавал палестинских солдат, не просто вооруженных, но украшенных оружием, в маскировочной форме, в надвинутых на один глаз красных беретах, тем больше каждый казался не просто отображением моих фантазмов, а их материализацией, явленной мне здесь и сейчас, «словно они» были мне дарованы. Возможно, в этом всё и дело: сначала слово «украшены», «украшены оружием», но ведь оружием пользуются, значит, это инструмент, а не украшение. Фидаины мне не повиновались, они не могли появляться и исчезать по моему желанию, то, что я долгое время принимал за своего рода чистоту, полное отсутствие эротизма, возможно, являлось чем-то вынужденным, ибо каждый солдат был один и ни от кого не зависел. А если короче – но я к этому еще вернусь – я должен употребить слово проституция. Она отсутствовала, отсутствовало и желание. Одно меня беспокоило: а что, если отсутствие желания объясняется именно «материализацией» моих собственных любовных желаний, или, как я уже говорил, «истинная реальность» делает напрасной «мою реальность», реальность фантазмов. Так было в США с Черными Пантерами.
«Чем больше я узнавал солдат…», этот фрагмент фразы замещает другой, который я написал сначала… «чем глубже я погружался…». Я настоял на этой поправке, чтобы не упустить из виду одну вещь: когда я пишу о палестинцах, срабатывает нечто вроде самоцензуры.
Внезапное появление ватаги смеющихся, радостных, свободных пехотинцев удержало меня от падения в грязь, словно на краю пропасти, это был десант ангелов, заградительный отряд ангелов: я был счастлив, узнав, что буду жить в огромной казарме.
Повиновение моим прежним мечтаниям, которые вдруг вырвались из меня, словно без них во мне чего-то недоставало, было, и в самом деле, повиновением и подчинением: самый юный, самый неискушенный, самый податливый из фидаинов, наверняка расхохотался бы, узнай он, что его могут желать, что его, возможно, выбрали, чтобы он поиграл в солдата. Разве что в одиночестве, рядом со смертью, когда уже не рискуешь ничем, потому что всё потерял? И то не наверняка. Мне кажется, именно здесь, среди вооруженных палестинцев я осознал контрастность бидонвиля, о которой писал выше.
Я говорил, что произошло там, в Аджлуне? Мы сражались, хотя о сражении никто не знал, оно даже не было названо. Между нами беспорядочно навалены вопросы, ответы, суждения, манеры, грубые или утонченные, разве не было это похоже на баррикады, куда бросают вперемешку булыжники из мостовой и старые матрасы, кирпичи, камни, что-нибудь твердое и рядом что-нибудь, наоборот, мягкое, способное смягчить удар: соломенные тюфяки, подушки, старые кресла, сломанные детские машинки, картонные коробки – вот так и мы громоздили перед собой столько пустяков, чтобы наши баррикады, стены, крепостные валы встали у кого-то поперек дороги, чтобы никогда не появился тот, кого надлежало держать на расстоянии вытянутой руки, Дьявол? а тем временем непрочность баррикад обнаруживалась со всё большей очевидностью.
Те, кого вы называете террористами, сами знают – и не надо им об этом напоминать – что они, их физические тела и их идеи, будут лишь краткими вспышками молнии над этим миром. Блестящий Сен-Жюст знал о своем блеске, Черные Пантеры о своем сиянии и своем исчезновении, Баадер с товарищами угрожали смертью шаху Ирана; фидаины это тоже трассирующие пули, знающие о том, что их след растает в мгновение ока. Я воскрешаю в памяти эти несколько молниеносно прочерченных судеб, потому как чувствую в них то же веселье, что и в небрежной поспешности похорон Гамаля Абдель Насера, и во всё более сложном, всё более «веселом» ритме, который барабанщики отбивали руками на досках гроба, и в этой почти радостной части литании моцартовского «Реквиема». Словно такая невыносимая боль может проявиться лишь через собственную противоположность и в ней же укрыться; самый веселый смех, ликование способны своим сиянием уничтожить боль, прижечь, как рану, ее причину.
Когда тебе шестнадцать, сооружение баррикады становится своего рода оградой, страховочной мерой; ведь правда, если тебе довелось участвовать – пусть поневоле – в ее возведении, эта картинка остается у тебя в памяти, большую часть времени блеклая и тусклая, она проступает ярче всякий раз, когда пытаешься поддерживать порядок, каков бы он ни был и как бы ни именовался: Порядок или Закон. Написав это, я тут же вспомнил: через несколько дней после резни в Аммане, убедившись, что бедуины Хусейна одолели фидаинов, один полицейский, по происхождению палестинец, не только не дезертировал из иорданской полиции, когда та была разгромлена, но восстановился в ней. Помню, я увидел его среди копов как раз в день возвращения, он был сама Боль. Будь он чуть помоложе и поумнее, были бы у него шансы стать хорошим копом?
Чуть позже я расскажу об Али, молодом шиите, который хотел, чтобы мои кости, если что случится, похоронили в Палестине. В 1971 он говорил мне по поводу израильских угроз:
– Только не забывай, что много табачных плантаций было куплено тайком израильтянами, до самого устья Литани.
Я пишу это 20 января 1985, когда израильское правительство решило отвести войска от берегов Авали. Возможно, к югу от Сайды до Литани.
Когда я передал слова Али Дауду Талами, одному из руководителей НДФОП
[75], он улыбнулся:
– Израилю нет необходимости покупать земли при помощи подставных лиц. Когда он захочет, то просто перейдет границу, аннексирует часть Ливана, организует там израильские поселения или кибуцы.
Али был прав: приграничная местность была охвачена страхом настолько, что земли постоянно покупали и продавали.
Даул был прав: ЦАХАЛу было достаточно забросать бомбами Бейрут под тем предлогом, что оттуда необходимо выгнать палестинцев. Затем отступить раз, другой, давая Европе свидетельства своей доброй воли, продемонстрировать готовность уступать, но остановиться у Литани, сохранить за собой эту территорию, оставить там вооруженные силы между официальной границей государства Израиль и Литани. А затем кое-что подправить в кадастрах в пользу израильтян.
Мне было в чем упрекнуть фидаинов – меня поражал оптимизм всякого революционера, который путает свободу, независимость, возможность быть собой со стремлением к комфорту, между тем, как мятеж и революция требовали суровости и здравомыслия – несмотря на это, я испытывал к палестинцам дружеские чувства и восхищение (Даръа. Сегодня я вспоминаю, что полковника Лоуренса турецкий паша изнасиловал именно в Даръа, о чем, впрочем, я никогда не думал, хотя бывал там довольно часто). Но сирийцы все время критиковали фидаинов, зачастую довольно резко и грубо. Шофера такси, который вез меня одного в Дамаск, раздражали эти бунтовщики, из-за которых в 1967 потеряли Голаны, а израильские границы приблизились к Дамаску. Я мог бы понять их страхи, но сами доводы сирийцев выдавали трусость лавочников, которые уже капитулировали перед властностью Хафеза аль-Асада.