– Уписаться можно от такой оказанной чести… – процедил я сквозь зубы. – Вот что, старшина… Неужели за все эти годы никто так ее и не попытался прикончить? Неужели все поголовно оказались такими барашками? И никого решительного не нашлось?
– Пытались, – сказал он. – Два раза… если рассудить, то и три. Только ни разу не получилось. Рассказать вам подробно?
– Да уж сделайте такое одолжение, – сказал я. – Потому что эта стерва – главная моя забота на ближайшее время. Других не предвидится, и нет дел, от которых отрываться нужно было бы… К тому же… Я правильно понимаю, что я теперь под смертью хожу?
– Ходите, – сказал он хмуро. – Вы хоть и советский офицер, безбожник, а из того же мяса и костей сделаны, что наши деревенские, и я тоже.
– Вот и рассказывайте, как пытались ее извести, – сказал я. – Неудачно, я так понимаю. Ничего, на ошибках учатся. Хорошо, конечно, знать, как делать, но и полезно знать, как не надо делать.
– Оно так, – кивнул старшина. – Ну вот… Первый раз приходится на тридцать первый год – во всем, что ее касается, у меня даты в память впечатаны… Был один мужик, у которого она сына утопила – у парня имелась любимая девушка, а по характеру он был твердым, в батьку. Вот и отказал Алесе наотрез. Утопила, как у нее заведено. Батька в колхозе трудился, само собой, но все свое вольное время охотничал. У охотников характер именно что твердый. Нож у него имелся отличный, старой золингеновской работы, как говорили те, кто разбирался, с клеймами еще кайзеровских времен, острый, как бритва, кончик – как шило. Подстерег он ее за деревней и ударил прямехонько в сердце. Только ничего не вышло, нож словно ударил в каменную или бетонную стену, даже кончик сломался…
– А откуда вы такие подробности знаете?
– Откуда я их узнать мог? От него самого. Он об этом по деревне не болтал, но рассказывал за самогоном приятелям и просто людям надежным, кто сплетни разносить не станет. Мы с ними не были друзьями, но человеком надежным он меня считал. Ага, вот именно. Она его отпустила живым и так потом ничего ему и не сделала, он и сейчас живой, седьмой десяток разменял. Я не сомневаюсь, что поступила она так отнюдь не из доброты – никогда за ней не замечалось доброты, – а из того самого садизма. Чтобы жил и мучился: и что сына нет в живых, и что он, доподлинно зная, кто его сгубил, поделать с ней ничегошеньки не может. И ведь вышло по ее – всю жизнь это двойное горе на нем висело, как жернов на шее, поседел рано, в те года, когда мужики обычно еще не седеют… Вот. Отсюда следовало, что нож против нее бессилен, надо полагать, и другое холодное оружие тоже.
– А если пулей? – подумал я вслух.
– Случалось и пулей, – хмуро сказал старшина. – Тут уж я сам был пусть не участником, но самовидцем. Был у нас Гриша Гринфельд, уполномоченный ОГПУ по району. В двадцать пятом его к нам перевели, через год женился на девушке из райцентра, там и жил. Лихой был парень, отчаюга. Мы с ним часто встречались по делам служебным и незаметно как-то подружились. Служба схожая, одногодки, оба Гражданскую прошли, правда, на разных фронтах. Разве что я с Гражданской вернулся без единой награды, ну, зато живой и ни разу не раненный, такое уж выпало мне везение. А у Гриши имелось два Боевых Красных, Советской России и Грузии – раньше у республик были свои ордена, только в тридцатых ввели общесоюзные, их и выдали взамен республиканских. И Когута мы весте с ним гоняли, в одной мангруппе
[21]. Там я его в деле и увидел – лихой парень, отчаянный, причем лихость у него, что очень полезно, была не бесшабашная, от какой сплошь и рядом золотые парни гибнут. Хорошая лихость, рассудочная. Навязем
[22] сказать, он Когута и хлопнул из пристрелянного маузера – были такие, поменьше обычных, немцы их делали исключительно для ГПУ. За Когута ему на этот маузер серебряную дощечку приклепали, именным оружием сделали. О многом мы и за стаканом, и за чаем с ним говорили откровенно – только про Алесю я ему никогда не рассказывал, полагал, не поверит. Только в тридцать третьем он сам доискался как-то. Он был нашенский, хоть и не местный, из Постав, белорусский знал прекрасно, давно уже звался не Григорий, как стояло в документах, а на белорусский звычай – Гринь. Откликался на Гриня. А вот как вы на Рыгора откликаетесь. Ну вот… Приезжает он ко мне как-то, за версту видно, смурной, как туча. Сразу от чая отказался и сказал, что от водки не откажется. Выставил я бутылку, выпили по рюмке, и он с ходу взял быка за рога (отнюдь не мямля был по характеру):
– Михась, почему ты мне не сказал, кто такая Леся? Почему я это только сейчас узнаю… и узнаю, сколько на ней человеческих жизней?
– Ты б не поверил, Гринь, даром что старые друзья, – ответил я, не особенно и промедлив. – Мы ж коммунисты, безбожники, нам в такое верить не полагается. Я вот тоже сначала не верил, потом уж пришлось поверить…
(Он, к бабке не ходи, узнал от кого-то из своих информаторов. Были и у меня такие по деревням, в нашей с ним службе без этого нельзя. Старое правило, не нами заведено, не в советские времена и во всех, пожалуй, странах. Не нами заведено, не на нас и кончится, что уж там…)
Гринь усмехнулся как-то горько, словно цельный лимон закусил. И рассказал мне два случая, лично с ним происшедшие: один, когда он был еще гимназистом пятого класса, другой на Кавказе, уже в Гражданскую, такие случаи, которым никак не положено происходить с коммунистом и безбожником, а они тем не менее произошли вот… Сказал:
– Теперь понимаешь, почему я поверил сразу? А раньше тебе этого не рассказывал, потому что боялся: не поверишь…
– Вот потому и я молчал, – сказал я. – Оба мы, получается, в одинаковом положении…
Он немного подумал, хлопнул вторую рюмку, всё так же морщась, как от кислого:
– И ведь ничего не поделаешь с ней, по нашей с тобой линии, я имею в виду…
– Уж это точно, – уныло кивнул я. – Не раз об этом уже думал, и всякий раз получается, что ничего с ней не поделаешь официальным образом. Ну вот как ее привлечешь и за что? Есть ведь мое районное начальство, прокурор, ОГПУ. Правду никому не расскажешь, а как сшить дело на пустом месте, у меня мозгов не хватает.
– У меня тоже, – сказал он зло и встал решительно. – Михась, я один поеду, ты в случае чего ничего не знаешь, а значит, ни за что и не отвечаешь…
Я прекрасно догадался, что он намерен делать – а сделать он мог только одно, нетрудно догадаться, что. Я говорю, отчаянный был парень, лихой по-рассудочному. И в душе у меня не было ни малейшего протеста – заслужила, стерва, вспоминая, сколько уже на ней человеческих безвинных жизней – и вряд ли на этом остановится, придется останавливать, все равно каким образом. Даже нешуточное облегчение чувствовал оттого, что все так просто решилось без малейшего моего участия и без всякого усилия с моей стороны.
Только не вышло облегчения и ничего не решилось… Примерно через час Гринь вернулся еще смурнее, чем ко мне приехал. Сел к столу, набуровил рюмку до краев, ахнул и тут же пустил следом вторую, тоже без закуски. Ругнулся на трех языках, по-русски, по-польски и что-то по-еврейски (по-еврейски я не знал ни слова, но догадывался, что и это ругань). И рассказал…