Только когда начала болеть спина, я поговорила с папой. Он решил, что я перетренировалась на плавании. Это выглядело очень правдоподобно. Я просто-напросто излишне старалась, поэтому начала ходить на массаж. Но все становилось только хуже. Меня записали на лечебную гимнастику. Там и обратили внимание на мои синяки. А когда папа узнал о них, я впервые заметила беспокойство на его лице.
Он попытался спрятать его. Именно из-за этого я по-настоящему испугалась.
Потом у меня взяли кровь на анализ и спинномозговую жидкость. А когда пришел ответ, все закрутилось.
Мне выпал несчастливый билет в генетической лотерее. ОМЛ. Острый миелоидный лейкоз. Рак крови. Такой же как тот, что унес в могилу мою маму, когда Миранде едва исполнился год.
Мне ввели катетер в шею. Меня пичкали цитостатиками и сказали, что я, возможно, никогда не смогу иметь детей после окончания лечения, и поэтому спросили, не хочу ли я, чтобы мои яичники сохранились для последующего использования. Они, наверное, по-прежнему лежат в каком-нибудь холодильнике в больнице. Мне производили гемотрансфузию, пока вся моя кровь не поменялась несколько раз, и я потеряла волосы на голове, брови и ресницы, а также волосы на теле, на избавление от которых разными способами мне раньше приходилось тратить массу времени, пока я занималась плаванием. Сейчас волосы у меня остались только на подушках, на одежде и в канализации в душе. И нигде больше. В других местах они исчезли. Мой иммунитет приказал долго жить. Я бросила школу, чтобы не заразиться чем-нибудь, и принимала кучу антибиотиков, но все равно инфекции и воспаления расцвели по всему телу. Однажды у меня было заражение крови, и я фактически находилась на краю смерти. Все, соприкасавшееся с моим телом, выбрасывалось в пакеты для опасных отходов. После каждого курса лечения цитостатиками меня тошнило, выворачивало наизнанку. Я чувствовала себя так плохо, что сама хотела умереть. В промежутках между всем этим я все равно едва могла есть из-за сильной боли во рту, и мне приходилось ставить капельницу.
Но больше всего мучила неизвестность. Постоянно новые анализы, постоянно ожидание ответов. Ожидание донора стволовых клеток. Никто не хотел говорить со мной о том, что случится, если они никого не найдут вовремя. Никто не желал рассказывать, как я буду умирать, насколько это будет болезненно и долго. И я не знала, как мне спросить. Вся время стиснута в объятиях страха, но не могла никому показать это. И особенно папе. Я знал, что он держится из последних сил. Ему ведь уже пришлось видеть, как умирала мама. Он задавал много вопросов персоналу, перепроверял результаты каждого теста, просматривал распечатки показаний приборов. Я стала неким проектом. Неудачным, честно говоря.
Я не могла плакать в присутствии папы с тех пор, как узнала свой диагноз. Здесь нет ничего благородного и смелого. Это стало привычкой. Некой обязанностью, когда я видела его грусть и беспомощность. Или не обязанностью, а скорее ответственностью. Помнишь, я писала тебе, что ела кашу с ним на днях? Я положила себе добавку, хотя не чувствовала голода, просто поскольку знала, как он радуется, когда я ем. Подобными вещами мне приходится заниматься постоянно в качестве некого покаяния.
И я не могу плакать в присутствии Миранды. Моей милой сестренки. Бывая у меня в больнице, она чаще всего таращилась в свой айпад. Она будто стеснялась меня, словно я стала чужой, посторонней для нее. Казалось, что у нее масса вопросов ко мне, которые она не осмеливается задать.
И пока я лежала там, у меня было ощущение, что я больше не существовала. Превратилась в одну большую раковую опухоль. И мой мир все время сжимался. Я не сопротивлялась этому, хотела просто исчезнуть. Я сторонилась собственных друзей. Притворялась спящей, когда они приходили навестить меня. Закрывала глаза и слушала их нервные перешептывания. Испытывала облегчение, когда они уходили. Они приносили цветы, которые не разрешалось ставить в моей палате, и шоколад, который я не могла есть. Они делали селфи со мной, когда я даже не хотела видеть себя в зеркале.
Я просто хотела, чтобы они вели себя как обычно, во всяком случае утверждала это. Но мне было невыносимо слушать их болтовню о вечеринках и планах на будущее. А еще меня бесило, когда они, упоминая о своих проблемах, использовали английское «bad hair day»
[2], а у меня уже практически не осталось волос. На самом деле мне хотелось, чтобы не они были такими, как обычно. Я сама хотела стать такой, какой была раньше. Недели, когда я лежала в изоляторе, приносили облегчение. А когда я возвращалась в палату, я придумывала всякие предлоги, лишь бы они не приходили ко мне. Я знала, что мои друзья хотели мне только хорошего, они хотели помочь. Но я прекрасно понимала, что они не поймут, что мне приходилось терпеть. Я злилась, когда они называли меня «смелой» и «мужественной». Ведь на самом деле я не являлась ни той, ни другой. У меня просто не оставалось выбора. Знали бы они, как сильно я боялась. Как сильно озлоблена была, каким несправедливым казалось мне все происходящее. Я никогда не думала: «Почему мне выпал этот жребий?», потому что это значило, что кто-то другой этого заслуживал. Но имей я такую возможность, я, без сомнения, перекинула бы мою болезнь на кого-то другого. И это правда.
Наш тренер Томми ни разу не садился, когда приходил в больницу. Он стоял рядом с моей кроватью и, нависнув надо мной, говорил, что мне надо «смотреть на это как на соревнование» и «ясно видеть цель перед собой». Он был полубогом в моем мире на протяжении многих лет. Для того чтобы мы пахали в бассейне каждое утро и жертвовали ради этого всем, нам нужен был кто-то вроде Томми для поддержания в нас веры, что плавание важнее всего на свете. Веры в то, что весь наш труд стоил того. Он заставлял нас работать на пределе возможностей, никогда не сдаваться, до конца продолжать борьбу. Нас тошнило от изнеможения, мы плыли, превозмогая усталость, когда мышцы, казалось, каменели, тогда как он измерял наши достижения в десятых долях секунды. И в те короткие мгновения, когда мы, как пловцы, достигали нирваны, дрожа от эйфории и избытка адреналина, создавалось впечатление, что заслуга Томми в этом так же велика, как и наша. Само собой, нам хотелось угождать ему. Ведь благодаря плаванию мы чувствовали себя бессмертными. Или, по крайней мере, непобедимыми. Но он оказался совсем другим человеком вне бассейна. В больнице он выглядел самым обычным мужчиной средних лет в тренировочном костюме. Мне он показался абсолютно неубедительным и на удивление растерянным.
Я перестала выходить на улицу, потому что ненавидела ловить на себе взгляды и слышать, как замолкают все разговоры вокруг меня. Люди обычно считают, что с тактичностью у них полный порядок, но зачастую это не так. Я даже перестала сидеть в социальных сетях, где на всех фотографиях я была на больничной койке. Я не могла смотреть на сообщения с объятиями, которые люди отправляли, чтобы поддержать меня, не могла больше выносить вида рыдающих смайликов, обещаний молиться за меня, подбадривающих хештегов о «борьбе» с раком. Не я сражалась с ним, а цитостатики. Я же была только полем битвы и сама ни черта не могла сделать. Я не могла видеть жизнь других, протекавшую без проблем, не хотела, чтобы это напоминало мне обо всем, что я потеряла. Только недавно я стала заглядывать туда, стараясь не оставить никаких следов своего присутствия.