Парнишка лет семнадцати пошел на помойку поискать еду. Это заметил сам Радомский, он осторожно, на цыпочках, стал подкрадываться, доставая на ходу револьвер, – выстрелил в упор, спрятал револьвер и ушел, удовлетворенный, словно бродячую собаку убил.
Стреляли за то, что второй раз становился в очередь за едой; сыпали «автоматы» за то, что не снял шапку. Когда в «больничной» землянке скоплялось много больных, их выгоняли, клали на землю и строчили из пулеметов. А «зарядки» даже за наказание не считались, это было сплошь и рядом: «вставай», «ложись», «рыбьим шагом»…
Все это Давыдов видел своими глазами, был бит, пел песни, стоял в строю под отсчетом Ридера, но роковая цифра на него всё не выпадала.
[Увидеть когда-нибудь волю шансов не было. Такие крохотные сомнительные шансы были у сотников и бригадиров, за то они и старались. Давыдов был кандидатом после «жидовской» землянки еще и потому, что, на его беду, во внешности его было что-то еврейское. Дине Проничевой помогли спастись русская фамилия и внешность, хотя она была еврейкой. Давыдов был русским, но кто тут помнил результаты того «медицинского обследования», а внешность его губила.
Евреи к тому времени в Бабьем Яре составляли уже ничтожный процент: кто-то чудом прятавшийся всю зиму и все-таки пойманный, наполовину и на четверть евреи, «выкресты» и, наконец, просто подозрительно похожие. Уничтожение их Радомский растягивал, как бы для удовольствия, смакуя, изобретал специальные способы.]
Вот, например, один из уникальных его способов. Заключенного заставляли влезть на дерево и привязать там к верхушке веревку. Другим заключенным велели дерево пилить. Потом тянули за веревку, дерево рушилось, сидящий на нем убивался.
Радомский всегда лично выходил посмотреть и, говорят, очень смеялся. Которые не убивались, тех Антон добивал лопатой.
Другое развлечение Радомского: он выезжал на коне верхом и пускался галопом на толпу заключенных. Тех, кто не успевал увернуться, кого конь задевал или сваливал, Радомский пристреливал из пистолета – как нежизнеспособных. Чаще всего это проделывалось именно с обитателями «жидовской» землянки, которых немецкая охрана, со свойственным ей юмором, называла «гимль-команда», то есть «небесная команда».
Одежду заключенным не выдавали. С прибывающих снимали что получше – сапоги, пальто, пиджак, и полицаи меняли это в городе на самогон. Поэтому каждый старался добыть одежду с трупов, и если кто-то умирал в землянке, его моментально обдирали догола.
С едой было сложнее. Кроме утреннего «кофе» давали еще днем баланду. При тяжелой, изнурительной работе на такой еде, конечно, нельзя было протянуть, но иногда поступали передачи.
Вокруг лагеря бродили женщины, высматривали своих. Иногда бросали через проволоку хлеб. Если же давали полицаю у ворот литр-другой самогону, то и он мог передать заключенному мешочек с пшеном или картошку.
По утрам выделялись дежурные, которые под конвоем обходили проволочные заграждения под напряжением в 2200 вольт – и длинными палками доставали погибших за сутки собак, кошек, ворон, иногда попадались даже зайцы.
Все это они приносили в зону, и начиналась «барахолка»: кусок кошки менялся на горсть пшена и так далее. С помойки можно было стащить картофельных лушпаек. Складывались и сообща варили на плите свой суп, благодаря чему Давыдову и таким, как он, и удавалось тянуть.
Одним из проклятий была чесотка. Заключенные жили хуже, чем звери в берлоге, съедаемые тысячами насекомых. Заболевших чесоткой не лечили, их просто стреляли. Жена заключенного плотника Трубакова сумела передать мазь от чесотки, которая спасла многих от немедленного расстрела.
Человек двадцать устроили заговор с целью побега, но он был раскрыт, все двадцать расстреляны, и известно лишь, что руководил заговором некто Аркадий Иванов.
Так шли дни. Никто, и Давыдов в том числе, не загадывал, надолго ли оттягивается конец. Тяга к жизни существует в нас, пока мы дышим, так уж устроено. Одни прибывали, другие умирали – сами ли, на плацу ли, в овраге ли.
Машина буднично работала.
Дед-антифашист
Мы жили как в отрезанном мире: что и как происходит на свете – трудно понять. Газетам верить нельзя, радио нет. Может, кто-то где-то и слушал радио, и знал, но не мы. Однако с некоторых пор нам не стало нужно радио. У нас был дед.
Он прибегал с базара возбужденный и выкладывал, когда и какой город у немцев отбили и сколько сбито самолетов. Базар все точно знал.
– Не-ет, Гитлеру не удержаться! – кричал он. – Наши этих прохвостов разобьют. Вот попомните мое слово. Теперь большевики ученые, взялись за ум. Говорят уже точно: после войны колхозов не будет, разрешат мелкую частную собственность и торговлю. А по-старому им не спастись, что вы, такая разруха! Дай, Господи милосердный, дожить.
После краха с нашим последним обменом дед перепугался не на шутку. Он возненавидел Гитлера самой лютой ненавистью, на которую был способен.
Столовую для стариков давно закрыли. Идти работать куда-нибудь сторожем деду было бессмысленно: на зарплату ничего не купишь. Как жить?
И вот однажды ему взбрело в голову, что мы с мамой для него – камень на шее. Он немедленно переделил все барахло, забрал себе большую и лучшую часть, и заявил:
– Живите за стенкой сами по себе, а я буду вещи менять и богатую бабу искать.
Мама только покачала головой. Иногда она стучала к деду и давала ему две-три оладьи, он жадно хватал и ел, и видно было, что он жутко голодает, что тряпки, которые он носит на базар, никто не берет, а ему так хочется еще дожить до лучших времен, когда и колхозов не станет, и частную инициативу дадут, и поэтому он цепляется за жизнь, как только может. Он позавидовал моему бизнесу и сам взялся продавать сигареты. Все кусочки земли, даже дворик он перекопал и засадил табаком, ощипывал листья, сушил их, нанизав на шпагат, резал их ножом, а стебли толок в ступе и продавал махорку на стаканы. Это его спасло.
Иногда к нему приходил старый Садовник, дед поил его липовым чаем без сахара и рассказывал, как раньше при советской власти он был хозяином, имел корову, откармливал поросят, если б не сдохли от чумки, а какие колбасы жарила бабка на Пасху!
– Я всю жизнь работал! – жаловался дед. – Я сейчас на одну советскую пенсию мог бы жить, если б не эти зар-разы, воры, а-ди-оты! Но наши еще их выкинут, наши придут, попомнишь мое слово. Народ теперь увидел, что от чужих добра не дождешься, проучил его Гитлер, на тыщу лет вперед проучил!
Его ненависть возрастала тем больше, чем голоднее он был. Умер от старости дедушка Ляли. Мой дед прибежал в радостном возбуждении.
– Ага! Вот! Хоть и фольксдойч был, а умер! В соседнем с нами домике, где жила Елена Павловна, пустовала квартира эвакуированных евреев. Приехали вселяться какие-то аристократические фольксдойчи. Дед первый это увидел.
– У-у, г-гады, буржуйские морды, паны распроклятые, мало вас советская власть посекла, но погодите, рано жируете, кончится ваше время!