К утру 24 декабря Ленину не просто запрещают работать (разрешают диктовать всего пять минут), Ленину буквально пытаются заткнуть рот. Он него требуют, чтобы он прекратил разговаривать с секретарем и стенографисткой. Требование это исходит от врачей (по смыслу происходящего это слово нужно ставить в кавычки, хотя люди в белых халатах в доме Ленина действительно врачи). Тогда Ленин предъявил ультиматум, как объявляющий в тюрьме голодовку заключенный, причем понятно, что ультиматум этот он предъявил не врачам, а Сталину: если ему не будет разрешено ежедневно, хотя бы в течение короткого времени, диктовать его «Дневник», он «совсем откажется лечиться»
[1255].
Эта угроза действует. Сталин знает, что, если Ленин откажется лечиться, он может выздороветь. А это в планы Сталина не входило. Ультиматум, разумеется, обсуждали не врачи, а сталинская фракция Политбюро в составе Сталина, Каменева и Бухарина (подчеркнем, что все трое действуют сообща против Ленина), принявшая следующее решение:
«1. Владимиру Ильичу предоставляется право диктовать ежедневно 5 — 10 минут, но это не должно носить характер переписки, и на эти записки Владимир Ильич не должен ждать ответа. Свидания запрещаются. 2. Ни друзья, ни домашние не должны сообщать Владимиру Ильичу ничего из политической жизни, чтобы этим не давать материала для размышлений и волнений»
[1256].
Иными словами, заключенному Ленину на несколько минут в сутки выдают в камеру перо и бумагу (но, так как все записывают секретари, Сталин немедленно оказывается в курсе всего написанного), причем пишет Ленин в одностороннем порядке, не ожидая ответов. Встречаться он тоже ни с кем не встречается. Писем с воли он тоже не получает. От арестанта Ленин не сильно чем отличается. Свой режим он воспринимал именно как тюремный: «Если бы я был на свободе (сначала оговорился, а потом повторил, смеясь: если бы я был на свободе), то я легко бы все это сделал сам», – сказал Ленин Фотиевой 1 февраля 1923 г. Но Ленин был уже не на свободе. «Он лежал и говорил мне с досадой: «Мысли мои вы не можете остановить. Все равно я лежу и думаю!»
[1257]
Крупская вспоминала: «В этом же и беда была во время болезни. Когда врачи запретили чтение и вообще работу. Думаю, что это неправильно было. Ильич часто говорил мне: «Ведь они же… не могут запретить мне думать». Сама Крупская тоже понимала, что Ленин в заточении: «Во время болезни был случай, когда в присутствии медсестры я ему говорила, что вот, мол, речь, знаешь, восстанавливается, только медленно. Смотри на это, как на временное пребывание в тюрьме. Медсестра говорит: «Ну, какая же тюрьма, что вы говорите, Надежда Константиновна?» Ильич понял: после этого разговора он стал определенно больше себя держать в руках»
[1258], то есть не критиковал свой тюремный режим при посторонних.
Когда 24 декабря Ленин диктует Володичевой вторую часть письма, он настолько озабочен возможной утечкой информации, что многократно подчеркивает Володичевой необходимость сохранения написанного в тайне: «Продиктованное вчера, 23 декабря, и сегодня, 24 декабря, является абсолютно секретным»; «Дневник» (Ленин имеет в виду свой дневник) «абсолютно секретен. О нем пока никто не должен знать. Вплоть даже до членов ЦК»; «подчеркнул это не один раз. Потребовал все, что он диктует, хранить в особом месте, под особой ответственностью и считать категорически секретным» (все эти требования Ленина Володичева аккуратно записывает в «Дневнике дежурных секретарей» для Сталина и передает Сталину все Лениным сказанное — и тексты, и инструкции о секретности).
«Боясь волновать Ленина, я не сказала ему, что с первым отрывком письма Ленина к съезду Сталин уже ознакомился», – вспоминает Володичева. Здесь Володичева явно скромничает. Она должна была сказать: «боясь убить Ленина», «боясь сразить его наповал»… Трудно даже представить себе, как отреагировал бы Ленин на сообщение Володичевой о том, что обо всем происходящем сообщается Сталину и что по решению Политбюро ведется поминутное слежение за жизнью Ленина, оформленное как «Дневник дежурных секретарей».
Сообщение Володичевой о том, что она ознакомила Сталина только с первой частью «письма», вряд ли соответствует действительности. Дисциплина была суровая. «Мы ничего не читали и ничего друг другу не говорили, – вспоминает Володичева. — Друг друга не спрашивали… Мы имели общий дневник… и каждая в свою дату записывала», но: «мы его не читали». Каждый секретарь докладывал Сталину только о своих собственных записях.
Секретари боялись Сталина безумно. Из интервью Бека с Володичевой:
«— Помните, вы рассказывали, что, когда Ленин начал характеризовать Сталина, вас потрясло одно слово, которым он характеризовал Сталина?
— Да, «держиморда».
— Это письмо по национальному вопросу?
— Где это было, в какой стенограмме, я не помню. Я просто сначала не разобралась, потом, когда разобралась, ужаснулась, ужаснувшись, перестала печатать.
— И так это слово и не вошло никуда?
— Не вошло»
[1259].
Очевидно, Володичева не точна. Слово «держиморда» «вошло» в статью Ленина «К вопросу о национальностях или об «автономизации»: «Тот грузин, который пренебрежительно относится к этой стороне дела… сам является грубым великодержавным держимордой»
[1260]. Но психологию времени Володичева передает верно: ослушаться Ленина и не записать продиктованное Лениным Володичева смогла, а вот напечатать в адрес Сталина ленинское слово «держиморда» не посмела. Сталин был уже больше Ленина.
После 24 декабря Сталин предпринимает какие-то меры, благодаря которым в «Дневнике» в дальнейшем наступает обрыв всякий раз, когда диктуются слишком невыгодные Сталину тексты. После 24 декабря все записываемое носит пространный, но совершенно беззубый характер. Это приводит к естественному выводу, что ряд ленинских материалов был уничтожен или же что записи были сфальсифицированы задним числом. «Сожжение» ленинских текстов могло произойти только по указанию Сталина, как генсека партии. Предположить, что Сталин не интересовался содержанием заметок, диктуемых Лениным после 23 декабря, абсолютно невозможно.
Другой секретарь Ленина — Фотиева — вела себя не мужественнее Володичевой: