Только не интервью на сцене.
Голос Эстер Эббот долетел до него отдаленным ворчанием — со сцены приближалась буря. Она стояла у кафедры. За ее спиной — стулья, куда они сядут. Как будто, если обстановка будет напоминать его гостиную, он сможет сильнее расслабиться. Электрический стул посреди цветочного луга, черт бы их побрал.
— Он подарил нам, читателям, новую смотровую площадку, откуда мы можем обозреть самих себя, свою жизнь, своих близких и свое окружение…
Он еле различал звучащую английскую речь. Давать интервью он предпочитал на английском, а не на родном языке и специально говорил с акцентом, чтобы для зрителей скудность формулировок объяснялась чужим языком, а не тем фактом, что он и на родном языке выражается нескладно, долго обдумывая и усложняя даже самые простые предложения, когда нужно говорить вслух.
— …Для нашего времени он один из самых проницательных наблюдателей и бескомпромиссных бытописателей — и просто человека, и общества.
Что за чушь, подумал Одд Риммен, вытирая ладони о джинсы «Джи-Стар». Он — писатель, добившийся коммерческого успеха всего-навсего потому, что описал сексуальные фантазии, оставаясь как раз на той грани приличия, чтобы их сочли спорными и смелыми, но при этом не переходя эту грань, чтобы все могли их читать без возмущения, а просто для развлечения. А еще книги сработали как терапия для возможного чувства стыда за наличие тех же мыслей, что и у автора. Как он постепенно понял, остаток содержания выезжал на тех же сценах секса. Одд Риммен знал — они с редактором знали, хоть и никогда об этом не говорили, — что в последующих книгах он продолжает выдавать вариации тех сексуальных фантазий, хотя тематически они были чужеродными элементами; они напоминали долгие, неуместные гитарные соло, имеющие лишь один смысл — их ждала публика, требовала от него. Переход границы стал настолько рутинным поступком, что от него возникала зевота, а не перехватывало дыхание, от этого упражнения его едва ли не тошнило, но извинял он себя тем, что остальному тексту нужна эта лошадь — с ней его истинное послание доберется до куда более широкого круга читателей, чем без нее. Но он ошибался. Он продал душу и пострадал как художник. Пришла пора положить этому конец.
Из романа, над которым он работал и еще не показывал редактору, он убрал все элементы, пахнувшие коммерцией, взамен отшлифовывая творчество, образ мечты, настоящее. Болезненное. Больше никаких компромиссов.
И тем не менее он стоит здесь, через несколько секунд его вызовут на сцену переполненного Театра Чарльза Диккенса под оглушительные аплодисменты публики, которая еще до того, как он открыл рот, решила, что любит его точно так же, как его книги, словно это одно и то же, словно его творчество, его выдумки давно сообщили им все, что следует о нем знать.
Хуже всего то, что ему это все нужно. Да, ему были нужны их не имеющее особых оснований восхищение и безоговорочная любовь. Он стал от нее зависеть, ведь то, что он видел в их взглядах, то, что он украл, оказалось словно героином: он знал, что его это разрушает, портит как художника, но тем не менее ему это было нужно.
— …переведено на сорок языков, несмотря на культурные различия, читает весь мир…
Наверное, такого рода героиновая зависимость была и у самого Чарльза Диккенса. Он не только публиковал многие свои романы поглавно, внимательно следя за реакцией публики, прежде чем писать следующую главу, — он еще ездил в турне, зачитывал отрывки из книг, причем не отстранялся от собственного текста, как полагается писателю-интеллектуалу, а демонстрировал бесстыдное сопереживание. Он не только раскрывал свои актерские амбиции — а в известном смысле и способности, — но еще и хищно стремился соблазнить массы, верхние и нижние слои, независимо от их положения и уровня понимания.
Разве Чарльз Диккенс — общественный активист и защитник бедняков — не был так же жаден до денег и социального статуса, как отдельные из его же собственных персонажей — менее симпатичные? Однако не эта черта в Диккенсе, да и вообще, особенно не нравилась Одду Риммену. А то, как он публично представлял свое творчество. Представлял в худшем значении слова. Сочетая зазывалу, рекламирующего товар, и ручного циркового медведя, которого дрессировщик держит на цепи, чтобы тот казался опасным, хотя на самом деле ему отчекрыжили яйца, когти и зубы. Диккенс давал публике то, чего она хотела, — и в определенной степени социальную критику, потому что у масс в тот момент был на нее спрос.
Стало бы литературное творчество Чарльза Диккенса лучше — можно даже сказать, еще лучше, — если бы он не сходил с узкой тропинки художника?
Прочитав роман «Дэвид Копперфильд», Одд Риммен подумал, что у него самого получилось бы лучше. Не намного, но лучше. И он был уверен: в тот момент это действительно было правдой. Но мог ли по-прежнему — или же из-за всего этого цирка, которому он покорился, его перо, его когти и зубы уже потеряли остроту, необходимую для создания настоящего, вечного искусства? А на тот случай, если это действительно произошло, существует ли дорога назад?
Да, сказал он самому себе. Потому что роман, который он писал, именно ею и был, дорогой назад, — разве нет?
Однако он стоял тут, всего через несколько секунд он войдет, будет греться в восхищенных взглядах и свете прожекторов, слушать аплодисменты — он научился делать вид, что это само собой разумеющаяся вещь, — короче говоря, получать в этот вечер свое.
— Дамы и господа, вы его ждали, и вот он…
«Просто сделай это». Помимо того, что это лучший современный слоган для кроссовок, да и любого другого товара, — так он всегда отвечал, когда молодые люди спрашивали, как сделать шаг вперед и начать писать. Нет причин откладывать, не нужна никакая подготовка, надо лишь взяться за перо — не в метафорическом, а в буквальном смысле. Говорил, им надо начать писать сегодня вечером хоть что-нибудь, да что угодно, но обязательно сегодня вечером.
То же самое было и с Авророй, когда он наконец решился уйти от нее после бесконечных ссор, слез и воссоединений, возвращавших его к стартовой точке. Надо было просто сделать это — физически выйти за дверь, чтобы никогда больше не вернуться. Так просто и так сложно. Если у тебя зависимость, ты не сможешь соскочить постепенно, уменьшая дозы героина: Одд наблюдал, как это пытался сделать его собственный брат, — результат печальный. Выход лишь один — обрубить одним махом. Сегодня вечером. Сейчас. Потому что завтра утром лучше или легче не станет — станет труднее. Ты провалишься в дерьмо еще глубже, и ты дал себе отсрочку — и что же от однодневной отсрочки изменится?
Из-за кулис Одд смотрел на ослепляющий, бьющий в лицо свет. Зрителей он не видел — только черную стену. Может быть, их там нет, может быть, их не существует. И, учитывая, что именно было им известно, его тоже не существует.
Это и была избавительная, освободительная мысль. Лошадь. Стоит перед ним — вдевай ногу в стремя и запрыгивай. Просто сделай это. Второй вариант — не делать. Фактически вариантов всего два. Или всего один вариант в вопросе, проявить ли ему языковую жесткость. С этого момента таким он и будет. Жестким. Вот так. Никаких компромиссов.