— Джулиан? — прошептал женский голос еще до того, как я успел хоть что-то сказать.
— Полиция, — ответил я по-английски и умолк, чтобы моя собеседница осознала услышанное и поняла, что случилось нечто непредвиденное.
— Простите, — грустно проговорила женщина, — я надеялась, что это Джулиан, но… Есть какие-то новости?
— Представьтесь, пожалуйста.
— Виктория Хэссел. Я тоже альпинистка. Мне не хотелось Франца тревожить, и поэтому… Ну да. Спасибо.
Она положила трубку, а я посмотрел на номер.
— Этот рингтон, — сказал я, — это что вообще?
— Понятия не имею, — сказал Гиоргос.
— Эд Ширан, — послышался из-за другой перегородки голос владелицы собаки, — «Happier».
— Спасибо! — поблагодарил я.
— Мы еще что-то можем сделать? — спросил Гиоргос.
Я скрестил на груди руки и задумался.
— Нет. Хотя да. Пока он тут сидел, пил воду. Можете снять отпечатки пальцев со стакана? И сделать анализ ДНК, если слюна осталась.
Гиоргос кашлянул. Я знал, что он скажет. Что в этом случае нам нужно личное согласие или судебное постановление.
— Я подозреваю, что этот стакан находился на месте преступления, — сказал я.
— Простите?
— В отчете можно связать анализ ДНК не с определенным человеком, а только со стаканом, датой и местом. В суде такое доказательство не примут, а нам с вами оно, может, и пригодится.
Одна бровь у Гиоргоса поползла наверх.
— Мы в Афинах так всегда поступаем, — соврал я. Истина же заключалась в том, что это я в Афинах иногда так поступаю.
— Кристина, — окликнул он.
— Что? — Ножки стула царапнули по полу, и над перегородкой показалась голова девушки.
— Отправишь стакан из допросной на экспертизу?
— На экспертизу? А у нас есть согласие от…
— Это место преступления, — перебил ее Гиоргос.
— Место преступления?
— Ага, — Гиоргос буравил меня взглядом, — мы теперь тут так будем поступать.
* * *
В семь вечера я лежал в постели в номере отеля в Массури. В Потии свободных номеров в гостиницах не осталось, наверное, из-за погоды. Но я не расстроился: здесь я даже ближе к центру событий. Надо мной, на склоне холма с противоположной стороны дороги, высились желто-белые известняковые скалы, в лунном свете чарующе прекрасные и манящие. Летом на острове произошел несчастный случай со смертельным исходом — о нем писали в газетах, и я, пусть и не хотел, все равно прочел.
Гора по другую сторону от отеля уходила прямо в море.
Завершился второй день поисков. В проливе между Калимносом и Телендосом был штиль, но, как мне сказали, судя по прогнозу погоды на завтра, на еще один день поисков можно не рассчитывать. К тому же, если предполагается, что пропавший — будь то американец или нет — утонул, ищут его не дольше двух дней. Ветер раскачивал шпингалеты на окнах, и совсем неподалеку волны с шумом разбивались о камни.
Свою задачу — поставить диагноз, определить, могла ли ревность привести к убийству, — я выполнил. Следующий шаг, тактическое и техническое расследование, не моя сильная сторона, этим займутся мои коллеги из Афин.
Погода, помешавшая приехать моим сменщикам, обнажила, да, разоблачила мою беспомощность, когда речь идет о расследовании убийства. У меня просто-напросто не хватает воображения, чтобы представить, каким образом убийца умертвляет свою жертву, а после скрывает следы. Мой начальник говорит, что я беру чувствительностью, но теряю в практической фантазии. Именно поэтому он называет меня специалистом по ревности, и именно поэтому меня отправляют прощупать почву, однако потом, когда я дам зеленый или красный свет, отзывают обратно.
В делах об убийстве существует так называемое правило восьмидесяти процентов. В восьмидесяти процентах случаев виновный находится в близких отношениях с жертвой, в восьмидесяти процентах от общего количества таких убийств виновный — супруг или возлюбленный жертвы, а мотив восьмидесяти процентов этих случаев — ревность. Когда нам в отдел по расследованию убийств звонят и сообщают об убийстве, мы знаем, что пятьдесят процентов шансов здесь за то, что мотивом была ревность. И благодаря этому я, несмотря на все мои недостатки, выполняю важную функцию.
Я могу с точностью определить тот момент, когда я начал чувствовать чужую ревность. Это случилось, когда Моник влюбилась в другого. Я прошел через все круги ревности — от неверия и отчаяния до гнева, отвращения к самому себе — и наконец скатился в депрессию. Прежде я еще никогда не подвергался такой эмоциональной пытке, и, возможно, поэтому я внезапно обнаружил, что одновременно со всепоглощающей болью словно приобрел способность смотреть на себя извне. Я был пациентом, без наркоза переносящим операцию, но в то же время я играл роль студента-медика, которому впервые показывают, что происходит с человеком, когда у него из груди вырезают сердце. Удивительно, однако, ревность в своем предельном проявлении шла рука об руку с отстраненным наблюдением. Объяснить это я могу лишь тем, что, охваченный ревностью, я совершал поступки, делавшие меня чужим для себя самого — настолько чужим, что я отстранялся от себя, примеряя роль испуганного наблюдателя. Я достаточно прожил и неоднократно становился свидетелем чужих попыток саморазрушения, но никогда не думал, что и сам подсяду на эту отраву. Я ошибался. Удивительно, но любопытство и восхищение были почти такими же сильными, как боль, ненависть и отвращение к самому себе. Словно прокаженный, который наблюдает, как разлагается его собственное лицо, как распадается зараженная плоть и как выступает наружу сгнившее нутро, и при этом испытывает нелепый, радостный ужас. Свою проказу я пережил, получив, естественно, неизлечимые увечья, зато заработав иммунитет. Ревновать — по крайней мере, так же — я больше не способен. Означает ли это, что я и любить никого не могу? Не знаю. Возможно, не только ревность — причина тому, что я никогда в жизни не испытывал ни к кому тех чувств, что когда-то к Моник. С другой стороны, именно благодаря ей ревность стала моей профессией.
Я с детства отличался способностью переживать то, что мне рассказывают. Родные и друзья относились к этой моей особенности по-разному: некоторые считали ее необычной и трогательной, другие — жалкой и несвойственной мужчинам. Для меня же это был настоящий подарок. Я не следовал за Геком Финном в его приключениях — я был этим самым Геком. И Томом Сойером. А когда пошел в школу, где меня учили быть греком, я, конечно же, стал Одиссеем. Впрочем, мне вовсе не обязательно погружаться в великие произведения мировой литературы — достаточно простенькой, скверно рассказанной истории о неверности, причем даже не важно, настоящая она или вымышленная. Словно кто-то нажимает на кнопку — и я переношусь в эту историю, с самой первой фразы. И поэтому я также умею различать фальшь. Не оттого, что я гениально распознаю жесты, интонацию и наши защитные стратегии, которые включаются машинально. Нет, это сам рассказ. Даже в грубом, лживом и субъективном изложении я вижу особенности характера, возможную мотивацию и роль рассказчика в событиях. И это помогает мне понять, какие поводы пробуждают в моем собеседнике те или иные чувства. Потому что я сам через это прошел. Потому что наша ревность сокращает пропасть между тобой и мной. Мы ведем себя похожим образом, несмотря на классовые, религиозные и интеллектуальные различия, несмотря на разное воспитание и культуру, — подобно тому, как наркоманы тоже ведут себя одинаково. Мы все — живые мертвецы, бредущие по улице, движимые единственным желанием — заполнить гигантскую черную дыру у себя внутри.