Окна были кое-где повыбиты, а флигель увешан сплетением незакреплённых проводов. Я оставил старух у крыльца и обошёл двухэтажный, крашенный голубоватой потрескавшейся краской дом, принадлежавший с тех пор, как прадед умер в 1952 году, ещё трём-четырём владельцам. Ничего примечательного я не обнаружил, но чуть не провалился у флигеля в небольшой, заросший по краям травой бассейн, накрытый низкой кроной огромного фикуса и засыпанный почти доверху сухими листьями.
Когда я вернулся, Ариша сидела в обмороке на ступенях.
Сима держала её за руку и с суровым выражением лица сосредоточенно вслушивалась в пульс.
Я перепугался не на шутку.
– Герасимовна, вы не имеете права умирать, – сказала строго Серафима и открыла чемодан, из которого извлекла стетоскоп, пузырек нашатыря, гильзу с нитроглицерином и манжету для измерения давления.
Ариша слабыми губами послушно взяла из её пальцев таблетку и снова закрыла глаза. Сима намотала ей на руку манжету и энергично принялась пожимать грушу тонометра. Мы перевели кое-как Аришу во флигель, оказавшийся гаражом, и уложили на автомобильный диванчик, снятый с какого-то четырёхколёсного раритета. Сима устроила её ноги повыше головы и села рядом.
Понемногу Ариша пришла в себя.
Я метнулся в KFC за куриными ножками, и через час, когда уже стемнело, мы втроём с аппетитом перекусили. Ехать обратно по темени было нереально: мутные фары «бьюика» светили не дальше собственного бампера, и я принял решение заночевать. Сима устроилась на другом автомобильном диванчике среди какой-то рухляди, тщательно заправив под обивку выбившуюся пружину. Я принёс из машины одеяла, спальник, пенку, укрыл старух, постелил себе и снова скользнул за калитку, чтобы позвонить Марку.
– Идиот! – рявкнул Марк в ответ на мою мольбу не сообщать ничего отцу и бросил трубку.
Когда я вернулся, старухи спали. Завалился и я, но ещё поворочался, пытаясь сообразить, что этот день значит для меня. Ничегошеньки я тогда не понял и не очень понимаю до сих пор, кроме какой-то невыражаемой словами важности.
Впоследствии я множество раз бывал в LA из-за Энни, которая переехала в кампус UCSF завершать свою прерванную постдокторантуру. И надо сказать, я не то что не полюбил Лос-Анджелес, я продолжаю его остерегаться. Для меня он отчего-то, с момента того первого визита с моими старухами, весь тонет в чёрно-белой затёртости, в ливне царапин на старой плёнке. Люди, с которыми мне приходилось встречаться в LA, отступая в памяти на полшага в прошлое, с неизбежностью оказываются преданы забвению в каком-нибудь брошенном доме, засыпанном гремящими под случайным всплеском ветерка сухими листьями. Весь LA именно что затёрт, новострой в нём почти не заметен. Дом, когда-то принадлежавший моему прадеду, давно уже продан, снесён, а на его месте стоит стеклянно-бетонная вилла, крытая настоящей красной черепицей, с изящным реечным навесом над новеньким бассейном, у которого обычно нежится пожилая загорелая пара.
В ту первую ночь я проснулся от нестерпимого желания отлить. Едва успел выскочить наружу, и, пока струя не ослабевала напором, я смотрел на потемневший под крышей от зимних дождей дом с бельмами пыльных окон, залитых лунным светом. И тут я увидел, что на ступенях кто-то сидит. Холодок пробежал меж лопаток. Это была Сима. Только я оправился и хотел было к ней подойти, как раздался шум мотора, и у калитки остановилась машина. Из сада было не разглядеть наверняка марку, но, судя по тарахтящему звуку двигателя и силуэту, это был винтажный «форд» 1930-х годов. Распахнулась дверца, и с водительского кресла поднялся высокий человек. Я чуть не присвистнул от предчувствия, пронзившего меня. Человек был в шляпе «борсалино» и старомодном широкоплечем плаще, какой носили гангстеры у Копполы. Он открыл пассажирскую дверцу, и из неё вышел мужчина – в костюме-тройке, в очках, он опирался на трость. Мужчина шагнул к калитке, и высокий поспешил перед ним её открыть. Я увидал, как Сима торопливо спускается им навстречу. Я не мог пошевелиться от объявшего меня, взявшегося невесть откуда страха.
Тот, что в очках, обнял Симу, расцеловал, и они постояли минуты три, что-то торопливо говоря друг другу. Он отступил на шаг от неё, и я увидел, что глаза его блестят. Тут Сима протянула ему какую-то картонку. Он взглянул на неё и передал высокому, который приподнял шляпу, поклонился Симе, взлетел на ступени и взял чемодан, который она оставила без присмотра единственный раз за всё путешествие. Мужчина снова обнял Симу и поспешил вслед за высоким стариком вниз к калитке.
Наконец я пришёл в себя от ужаса и кинулся к террасе. Но не успел сделать и двух прыжков, как подо мной разверзлась пустота, и я рухнул со всего маху в перину сухих мёртвых листьев, задев подбородком край бассейна.
Когда я выбрался сначала из нокаута и только потом из ямищи – их и след простыл.
Но я до сих пор – вы слышите? – я до сих пор слышу тот удаляющийся разболтанный, тарахтящий звук карбюраторного мотора.
Сима сидела на ступенях. Она плакала и улыбалась. Я сел рядом, всё ещё озарённый искрами, посыпавшимися из глаз при ударе. Как я только ещё не сломал себе челюсть – не знаю.
Что-то в ту ночь произошло с Симой. Было ли это окончательным штурмом осадившей её болезни или потрясением от случайного грабежа, в результате которого она лишилась отцовской фотографии и архива – самого ценного, что у неё было, что составляло последний оплот её ускользавшей из реальности личности, – я не знаю. Отныне она не произнесёт ни одного членораздельного слова. Тихая улыбка счастья не оставит уголки её рта. Проживёт она ещё долго, лет десять, но через год совсем перестанет узнавать сыновей.
Один из моих приездов к родителям случится за месяц до её смерти. Я заеду к ней в Jewish Home и просижу рядом с уже высохшей, хрупкой, как пташка, Симой несколько минут. А когда встану и нагнусь её поцеловать в последний раз, она вздрогнет и испуганно отстранится. Один врач мне потом скажет, что эта реакция людей, уведённых в небытие болезнью Альцгеймера, означает чудо: мощный всплеск исчезнувших эмоций.
В Сан-Франциско мы тогда вернулись глубокой ночью. Сима теперь была мне не помощница. Ариша падала несколько раз в обморок, чемодан с аптечкой куда-то делся, и я подумывал о том, чтобы завезти старух в больницу, но что-то – вероятно, трусость – меня остановило.
В дом мы пробрались через окно, Арину я внес на руках.
Уложив старух, я вырубился и проспал до вечера.
Вечером меня разбудил звонок отца: он сказал, что маме сделали повторную операцию и что всё в порядке. Когда связь оборвалась, я услышал хриплый голос дяди: «Поднимись».
Наверху я увидел сидящих за столом Ирку с Марком. Они сидели с потемневшими лицами. Ирка взглянула на меня заплаканными опухшими глазами и спросила: «Есть хочешь?» Прошлой ночью умерла во сне Гита, завтра похороны, дети сейчас у Иркиных сестёр. Ирка снова стала плакать и протянула без сил руку через стол. Я увидел, что она перебирает горстку каких-то камушков, лежавших перед ней на пожелтевшей тряпице.