Катя осторожно высвобождает свою руку.
— Юр. Мне надо бежать, правда… Ты там… Еда в холодильнике… — Ты не понимаешь! — горячится он. — Куда еще бежать?
— В театр. У меня спектакль сегодня, — спокойно, как пьяному, объясняет она.
— Нельзя туда!
— Это премьера, Юр. Это «Щелкунчик». Помнишь, я тебе говорила, что всегда мечтала танцевать партию Мари? Это главная роль. Мне дали главную роль, Юр.
— Та погоди… Погоди ты со своей ролью… Там может в любой момент начаться! Надо уши себе… Там эти… Одержимые… Ты не веришь мне, что ли? — Он снова хватает ее за руку.
— Верю. Таня выколола себе сегодня.
— Правда? Ну вот! Видишь? И тебе надо! Давай я сделаю… Я ж аккуратненько…
— Нет! — Она вырывается.
— Почему?
— У меня главная роль, слышишь ты или нет?! У меня главная роль! Как я глухая ее танцевать буду?! Ты с ума сошел?!
Юру начинает колотить озноб — лицо у него едет, руки свои он сцепляет перед собой, чтобы не тряслись.
— Пожалуйста… Это серьезно… Это очень серьезно…
— И я серьезно! И я, блядь, серьезно! Я от этого не откажусь, ясно?!
— Это ж танцы просто… А тут жизнь!
— Танцы? Иди на хуй, Юр! Откуда бы ты там ни пришел, иди на хуй!
Он отшатывается, давится словами. Сжимается, чернеет.
Она тогда сама берет его за руку.
— Послушай. Это премьера. Это Большой. Это «Щелкунчик»! Это то, о чем я… Там весь свет! Там Государь сам… Понимаешь? И у меня эта роль… Это ты, ты не понимаешь!
Юра сосредоточенно изучает носки своих сапог — сапоги каши просят. Часы тикают все громче. Потом он отрывается наконец, поднимает лицо — какое-то другое выражение на нем.
— Государь там будет?
— Да!
Он стоит, открыв рот, облизывает губы, собирается с мыслями, и вдруг:
— Катя… Ты можешь меня туда провести?
— Куда?
— В Большой к себе. В театр. Сегодня. Сейчас.
Катя не успевает удержать ухмылку и стирает ее запоздало.
— Ну нет, Юр… Не сегодня… Надо нам тебя в порядок привести… Ты побудь тут, а я… Отдохни.
— Мне нужно туда. Мне очень туда нужно!
Теперь он пугает ее. Эти все его переломанные кости как будто срастаются обратно — и криво. Голос срывается на лязг, со скулежа песьего — на придавленное рычанье.
— Исключено. В таком виде…
— Мне нужно туда! Мне нужно его видеть!
— Кого?
— Государя! Мне нужно с ним встретиться!
— Ты рехнулся?!
— У меня донесение для него! Я только что вернулся оттуда! Оттуда, понимаешь?! Я должен его увидеть! А ты мне помочь должна! Должна!
От него жаром пышет, яростью, настоящим безумием. Катя оглядывается на телефон.
— Ладно. Ладно… Хорошо. Ты… Ты пойди, приведи себя в порядок, ладно? Умойся. Я подожду. Я хотела пораньше выйти, с запасом… Чтобы порепетировать еще. Но… Ладно. Иди. Успеем.
Юра верит ей как-то сразу, может быть, потому что очень хочет ей верить:
— Да? Правда?
— Правда.
Он скидывает свою шинель — она принимает ее — как будто бы просто помогает ему раздеться — как будто бы он просто вернулся с войны — как будто бы она его ждала — как будто бы рада видеть его, скучала, боялась за него и молилась — как будто их ждет нормальная жизнь.
А когда он, пошатываясь, бредет в ванную комнату, она присаживается рядом с телефонным аппаратом и, дождавшись, пока потечет вода, набирает записанный карандашиком на обоях телефон.
— Але. Ивана Олеговича можно? Он просил напрямую ему, если что. Ну вот, я… Да. Прямо сейчас. Все, я больше не могу говорить. Спасибо.
5
Очкастого выдергивают от них как-то совсем неожиданно, прямо посреди глухонемого разговора с Мишелью. Вместо двери возникает провал, в нем — двое тюремщиков, делают шаг внутрь камеры. Старик начинает кричать, бабенка его вжимается в угол, Мишель просто глядит остолбенело — что там дальше будет в этом сне?
А хватают долговязого. Очки с него слетают, он просит к ним вернуться, но охранник давит их сапогом в стеклянную крупу. Дверь они с такой яростью обрушивают, что Мишели кажется, будто она слышит грохот. И потом там, за закрытой дверью еще что-то творится такое, отчего старик и его женщина сереют и прижимаются друг к другу.
Потом они спорят неизвестно о чем.
И в конце этого спора старик начинает расстегивать свой пиджак — бархатный красивый пиджак бордового цвета; за пиджаком — рубашку, последним снимает с шеи шелковый платок. Под платком у него шея обвислая, складчатая, черепашья. В руке прямоугольничек проблескивает.
Бабенка его, сообразив что-то, бросается на него, виснет на руках, он ее отталкивает и, пока она не успела его переупрямить, открывает себе бритвой руку.
Кровь выступает медленная, густая как ртуть, и он сечет еще раз — продольно. Баба разевает рот, вибрации по воздуху от ее вопля идут, Мишель смотрит на них как загипнотизированная, в безмолвии, как во сне, наблюдает это все; старик тоже как лунатик — макает в кровь палец и на стене размашисто выводит: «НЕВИНОВЕН».
Потом он идет стучать в дверь, пачкает ее, ждет ответа — ответа нет. Кричит что-то туда, в мир за стеной, но там все глухо. Он тогда берет еще из себя красных чернил — теперь течет пободрее — и начинает писать на стене «ВСЕГДА БЫЛ И БУДУ ВЕРЕН», но закончить не успевает: покачивается, захмелев от кровопотери.
Женщина подскакивает, орет на Мишель — что та стоит, пялится?! — молотит кулачками в дверь, но никто не открывает — может, подглядывают за ними в глазок, подслушивают — но не отпирают. Кровь все течет, старик дрябнет на глазах, синеет. Мишель встряхивается, хочет высвободиться из немого морока, склоняется к нему — что надо делать? Руку перетянуть? — но пока бредет за рубашкой, пока рвет рукава на жгуты, пока пытается перетянуть плечо выше раны, у старика уже глаза закатываются, останавливаются. За дверью молчат, смотрят или уже не смотрят даже — скучно.
Бритва лежит справа от старика, письмо его слева. Черная лужа подползает к конверту. Женщинка подбирает его, чтобы не намок. Плачет. Ругается с дверью. Разговаривает со стариком. Отходит от него подальше, чтобы не испачкаться. Молчит. Раскрывает письмо. Читает. Хохочет. Подскакивает к Мишель, читает ей вслух. Вспоминает, что та не слышит, всучивает ей письмо. Садится на пол, обнимает колени. Старик лежит усталый, равнодушный.
Мишель раскрывает письмо.
Написано оно неразборчиво — впопыхах, навесу, с оглядками на сокамерников, но все же ей удается прочесть.
«Всемилостивый Государь, дорогой Аркаша!