«Ничего. Но Юра заражен. Эти знают, что он заражен?»
«Никто ничего не знает. Тут нечего и знать», — твердо выводит Сашина мать.
«Вы должны знать! Хотя бы вы! От чего ваш сын умер!»
Та вытягивает опять губы в нитку. Раздумывает. Кладет в кофе сахарный кубик. Давит его ложкой. Мешает целую вечность.
«Значит, так. Я тебя им не отдам. Останешься с нами. Будешь тут жить. Сделаем тебе новые документы. Отобьемся от них. Но про ересь свою забудь раз и навсегда, ясно? Ни про каких одержимых, ни про какое выкалывание перепонок, ни про какое безумие, ни слова про свой Ярославль никому никогда. Ты там не была. Забудь!»
Мишель таращится на нее непонимающе. Перечитывает сделанное на бумаге предложение.
«Как забыть?!»
«Этого ничего не было. Все ложь, клевета. Саша погиб на войне с мятежниками».
«Про это нельзя молчать! Мы не имеем права про это молчать! Он из-за этого же умер! Ваш сын! И другие умрут!»
Ирина Антоновна прочитывает ее писанину совершенно спокойно. Потом холодным пальцем гладит Мишель — задыхающуюся — по жаркой щеке.
«Это я его мать. Я его родила. Я его растила. Я воспитывала. Кому будет тяжелей молчать, мне или тебе?»
Глаза у нее зеленые. Лицо обездвижено. Морщин на лице нет почти. Она стучит ручкой по столу, потом дописывает:
«Но я буду молчать, и ты тоже будешь. Потому что иначе я тебя у них не вырву».
Мишель играет хлебными крошками на столе — строит их в линию, потом дробит эту линию на отрезки, потом сгребает все в кучу и снова разравнивает.
«Они там стоят! За Кольцевой. Они почти что уже в городе! Нельзя притворяться, что их нет!»
«Это не наше с тобой дело!» — Сашина мать сметает все ее крошки со стола.
«Надо людям сказать! От этого можно защититься! Надо просто уши выткнуть!»
«Ни в коем случае».
«Тогда Саша что, зря умер?!»
Ирина Антоновна откидывается на спинку. Сил, может, не остается у нее держать хребет прямо. Муж стоит над ней, читает все сверху. Кладет ей руки на плечи — и на сей раз она позволяет ему это сделать. Он присаживается рядом, берет ручку.
«Мы его предупреждали. Ира предупреждала, что нельзя. Просила отказаться от командировки. Он нас послал. Сказал, что мы параноики. Государь ему поручил, лично».
«Я знаю, — пишет Мишель. — Он мне говорил».
Ирина Антоновна качает головой — как будто в трансе. Глаза сухие. Всегда сухие у нее глаза. Отбирает у мужа ручку, выдавливает синюю пасту на желтую бумагу:
«Он Сам Виноват».
Потом она начинает пририсовывать к прописным буквам вензелечки, к строчным — завитушечки. Мишель сидит и следит тупо, как буквы скрываются под чернильным плющом, как распускаются на чернильных ветках чернильные цветы, как самозабвенно разрастается этот удивительный сад.
Нет сил.
Нет сил бороться, нет сил доказывать ничего никому, нет терпения на боль, нет смелости на смерть дальше глядеть, нет желания сопротивляться тем, кому больше надо. Остаться в этой квартире, остаться с этими людьми, привыкнуть к ним, поверить им. Жить с ними, сколько возможно, пока не выгонят.
Лечь. Вымыться и лечь в чистую постель.
Уснуть. Забыть.
Забыть бабку, забыть деда, забыть Сашу с раскроенным лбом, забыть закоченевшего Егора, лежащего лицом в битые кирпичи, забыть, что он в темной камере с ней вслепую сделал, забыть про себя саму, что она внутри полая, забыть Лисицына на цепи, забыть казачий круг и человеческий ураган под Москвой, все это забыть, все вычеркнуть, все вырвать, все сжечь.
А что же ей тогда помнить?
Детство свое в Москве?
Вместо него: эти вот сокращения в записной книжке у Сашиной матери:
«Ликв.» — все, что было, все ликвидировано.
Сгорели фотографии у нее в айфоне, Мишель собралась в Москву — восстанавливать их. Приехала: а прошлое тоже все в пепел сгорело. Дома-то стоят, они из камня же, а людей из старой жизни арестовали и сожгли.
Мишель вдыхает.
Выдыхает.
Отпускает.
— Можно мне, пожалуйста, помыться и еще одежду чистую?
8
Окна спальни выходят на Садовое кольцо.
Мишель — распаренная, розовая, ногти обрезаны, глядится в зеркало. Берет расческу, берет прядь и с кончиков начинает распутывать размякшие блестящие волосы. Прочесывает прядь за прядью. Мебель в спальне богатая, обои с завитушками и вензелями, потолок высокий, паркет не скрипит.
Не хочется смотреть на себя, и Мишель смотрит в окно.
Дома на Садовом все отремонтированы, многие окрашены наново. Окна вставлены, стекла блестят. Через широкую дорогу растянуты гирлянды, фонари убраны еловыми венками, наряжены в позолоту. Людей с улицы вычистили, машины убрали. Вдоль дороги стоят полицейские, не дают народу запрудить проезжую часть.
Солнцу не хватило сил подняться в зенит: дошло до середины неба и стало клониться опять к горизонту. Перегорело, стало светить вполсилы. Заливает Москву червонным золотом; отсветы от него как от растекающейся из вулкана лавы.
С края Садового — с края того, что из-за стекла своего Мишель может увидеть, — что-то появляется. Заполняет понемногу эту приготовленную заранее пустоту. Густо втекает в обмелевшее русло.
Процессия. Люди в блестящих одеждах, несущие в руках… Кресты?
Волосы у Мишель спутаны, свалялись, спаялись грязью. Гребень не идет сквозь них, застревает. Мишель тянет его назло, досаждает себе тупой болью, смотрит вниз на золото.
Да, эти люди внизу кресты несут. Много крестов. Куда им столько крестов?
Как будто каждый из них идет сам себе могилу копать и крест с собой тащит.
Кресты и еще иконы.
В голове процессии — могучие кресты и огромные иконы, по нескольку человек тащат вместе: одному не справиться. Дальше — помельче.
Курятся кадила, а от людей пар поднимается, как будто все это золото, которое они на себя надели, на них плавится. Поют, что ли? Но расплавленное золото — только голова змея. За ней монахи какие-то в черном взялись вшестером за что-то — не то за таран, не то за гроб… И еще иконы… И еще кресты. А за монахами уже простые люди; но только, видно, не простые — в шубах поверх галстучных костюмов, в меховых треухах, в шерстяных пальто. И этих много, от них шея у змея черная, жирная, лоснящаяся. А дальше шагают синие шинели, и они несут… Несут громадный портрет первого царя, Михаила Геннадьевича. И все в тишине. В глухой совершенной тишине — а как же красиво, наверное, было бы, если бы слышать сейчас их пение! А за синими шинелями — серые. А уже за серыми — все подряд.