— Так ведут себя все мужчины. Англичане, индийцы, бирманцы, сиамцы — даже эти, японцы.
— А голые люди? — спросила Розмари, имея в виду туземные племена.
— Они нет. Бить женщину — признак культуры, все равно что носить одежду.
Стоя в очереди, Розмари обдумывала это. Потом спросила:
— А ваш муж кричит по-японски, когда вас бьет?
Женщина рассмеялась.
— Нет, — ответила она. — Он у меня борец за независимость. Ругается на хинди.
Розмари улыбнулась. Японский ее бирманца был настолько четок и однообразен, что она тоже его выучила. Хакко итиу
[30]. Хакко! Итиу! Эти слова так и звенели у нее в голове. Он выкрикивал их в такт с ударами. Без них наказание выглядело бы неполноценным. Мэри стояла и бормотала их про себя, как детский стишок.
Дождавшись своей очереди, она робко положила на стол офицеру одну папайю и один кочан капусты. Это было все, что они могли отдать. Он поднял на нее взгляд. Ввиду отсутствия общего языка ему оставалось только нахмуриться.
Она испугалась.
— Хакко итиу, — прошептала она. Единственное, что знала по-японски. Восемь углов под одной крышей.
Офицер улыбнулся.
Как-то вечером бирманец лежал без сознания на бамбуковых ступенях их крыльца. Он глушил тодди три дня подряд и совсем обессилел, так что уже не мог ни уйти, ни войти. Он лежал на ступенях, как жертвоприношение властелинам ночи — комарам.
Розмари попыталась разбудить его. Но он не реагировал, и она села рядом. Такое невинное лицо, подумала она, любуясь его чертами. Когда-нибудь, надеялась она, у нее появится сын, который будет на него похож. Она приклонила голову рядом с его головой. Поиграла его щетиной, едва пробившейся на щеках. Потом взяла свою собственную длинную прядь и пощекотала ему ноздрю. Он не шелохнулся. Не только у него изо рта, но и от его одежды разило тодди. Она посидела, вдыхая эти пары. Игриво ущипнула его за щеку.
Потом дала ему пощечину. Бирманец мгновенно приоткрыл глаза, но так же быстро вновь соскользнул в беспамятство. Странно, подумала Розмари. Хотя она шлепнула его довольно сильно, щека покраснела только чуть-чуть. Как же надо постараться, чтобы оставить синяк? Для проверки она ударила его по лицу кулаком. От внезапной боли бирманец растерянно вскинул голову. Розмари придавила ее обратно. Потом похлопала его по макушке.
— Вернись, заблудшая душа! — пропела она, как матери-карены поют своим детям, когда те плачут.
* * *
После двух лет тюрьмы студенты объявляют голодовку, требуя освободить их от каторжного труда. Они политические заключенные, а не какие-нибудь заурядные преступники. Платон ничего не ел уже пять дней — только он один еще держится. Чтобы выжить, он пьет свою мочу. Начальник охраны считает, что он сошел с ума. Другие студенты не осмеливаются подражать ему, опасаясь, как бы дальше он не начал лепить колобки из собственных экскрементов.
На пятый вечер в переполненную камеру входят охранники. Заворачивают Платона в одеяло и уносят. Он не сопротивляется. Его руки и ноги, как и туловище, стали чисто декоративными. Снимая с Платона лонги и рубашку, охранники прижимают к его лицу пропитанное кровью полотенце. Лежа на бетонном полу, он дрожит и обильно потеет. Чьи-то руки мягко берутся за его наручники. Обматывают вокруг металла длинную проволоку, затем протыкают ему запястья ее свободным концом. Потом делают то же самое с его лодыжками, лбом и яичками. Пальцы ощутимо медлят, в их движениях заметно недовольство, как и в смутном гуле голосов вокруг.
Каждый удар тока вызывает судорогу на грани жизни и смерти. Платон не запомнит гипертрофированной дрожи и метаний своего тела на шершавом полу, лужи мочи и кала под собой и слюны, ручьями стекавшей по его щекам.
Все, что он запомнит, — это голос. Вопли, такие жуткие и пронзительные, что они выдергивают его из беспамятства. Вопли, перекатывающиеся эхом. В лихорадочном бреду Платону чудится, что рядом с ним режут свинью.
Дверь в камеру Платона открывает санитар с тарелкой недоваренного риса. Ошеломленный вонью, кричит: “В свинарнике и то лучше пахнет!” Ставит тарелку и убегает поскорей.
Платон расстраивается всякий раз, когда у него схватывает живот, потому что левая рука, которой он привык подтираться, больше его не слушается. Из-за пульсирующей боли в паху он часто непроизвольно мочится. Вид санитара, убегающего со всех ног, точно мышь, вызывает у него удивление, потом смех. Уже не в первый раз хунта сравнивает его со свиньей. Во время голодовки один из охранников сказал ему, что смерть свиньи требует больше бумажной работы, чем смерть политзаключенного. Скот и домашняя птица интересуют генерала сильнее, чем благополучие студентов, опьяненных заграничными идеями.
[31]
Интересно, думает Платон, что будет, если санитар вернется забирать пустую тарелку и обнаружит в камере свинью? Породистую, розовую, с идеальным завитком хвостика — откроет дверь, а она валяется тут, похрюкивая, в собственном дерьме. Что он сделает? Небось побежит к начальству с криком: “Клянусь, не знаю, как это вышло, но заключенный превратился в свинью!” Наверное, тогда им придется ухаживать за Платоном! А если он умрет, генерал прикажет провести расследование обстоятельств его смерти…
Через две недели Платон изучает пальцами шрамы на месте ожогов. Электрический провод оставил на его груди, голове, коленях, мошонке, лодыжках и лопатках иероглифы, которые уже ничем не вывести.
Его часы остановились в тот миг, когда он перешагнул порог тюрьмы. Он никогда не получит диплом. Девушка прекратила насвистывать посреди песенки. Взятая из библиотеки книга захлопнулась на сорок девятой странице. Червяк на его сандалии съежился и умер. И его мать смяла письмо, не дочитав.
Это и есть смерть, думает он. Мгновение, изолированное от всех и вся. Мгновение, увеличенное и искаженное до немыслимости. Лишенное всех возможностей. Окаменелое. Как в раковине, оставленной моллюском, в нем бродят отголоски и воспоминания. Но жизни нет.
Платон встает на четвереньки и хрюкает, как свинья. Смеется. Его смех топит в себе зудение насекомых. Рвет паутину по углам. Смех поглощает тишину. Отскакивает от холодных стен и захлестывает его, точно приливная волна. Платона обуревает странное безумие. Стоя на четвереньках, он блеет, как козел, и мычит, как бык. Ревет, как тигр, и шипит, как змея. Подражает плеску дождя и шлепается о пол, как выброшенная на берег рыба. Поднимается, как распускающийся цветок, и кидается на стены, как петух в клетке. Этими отчаянными звуками и движениями он будто хочет уцепиться за ускользающий мир снаружи.