Лично мне простые бабы в пивной нравятся гораздо больше, чем эти богословы.
Опять повторяю — то, что мне не удалось стать бессмертным, планетарным божеством хотя бы, это только потому, что я воплотился не там, где хотел, а среди уже деградировавшего человеческого рода.
И пусть древние тексты говорят о человечестве иное — они же имеют в виду других людей и другое время.
Ну-с, с этой комедией покончено.
Я опустил яд в мою последнюю кружку пива и предвкушаю…
Но это поганое, гниющее, смрадное человеческое тело… Я опять-таки приобрел его в связи с рождением в этом человеческом роде — Господи, как он мне надоел. Я тупею при одной мысли о нем.
Кажется, скоро — если Бог даст — я уже не буду принадлежать к нему. Я сделал все необходимое, чтоб хоть после смерти не принадлежать к нему.
И все-таки, и все-таки…
Я гляжу вот сейчас на них, жующих, глядящих, пьющих свое пиво. На их женщин, у которых глаза лучше, чем у мужчин.
Ну и что? Пусть немного лучше. Ну и что? Господи, как они мне надоели, со своими книгами, со своим пивом, со своими религиями… Скажут, что я — духовный эмигрант. Одна моя бабка была русская, из России, другие предки — здешние. Но ведь я родился тут, на Западе. И не знаю Россию. К чему этот разговор? Через час или раньше я стану настоящим эмигрантом. Пора, пора!
И все-таки. Один только раз я был в этой стране, в России. Но мало ли стран на земле — Япония, Италия, Люксембург, Бельгия. Но Россия совсем иная. Она не просто страна. Я почувствовал это, как только приехал туда. Я был там всего одну неделю. Одну неделю посреди десятков лет своей жизни.
Ничего, ничего я там не понял. Ну, люди, ну, города. И вдруг один страшный момент. Я был за городом, в лесу. Природа эта поразила меня своей тоской, но какой-то высшей тоской, словно природа эта была символом далеких и таинственных сил. И вдруг из леса вышла девочка лет четырнадцати. Она была избита, под глазом синяк, немного крови, нога волочилась. Может быть, ее изнасиловали (а такое случается везде) или избили. Но она не испугалась меня — здоровенного мужчину лет сорока, одного посреди леса. Быстро посмотрев в мою сторону, подошла поближе. И заглянула мне в глаза. Это был взгляд, от которого мое сердце замерло и словно превратилось в комок бесконечной любви, отчаяния и… отрешенности. Она простила меня этим взглядом. Простила за все, что есть бездонно-мерзкого в человеке, за все зло, и ад, и за ее кровь, и эти побои. Она ничего не сказала. И пошла дальше тропинкой, уходящей к горизонту. Она была словно воскресшая Русь.
Я огляделся вокруг. И внезапно ясно почувствовал, что в этой бедной, отрешенной природе, от одного вида которой пронзается душа, в этих домиках и в храме вдалеке, в этой стране таится намек на то, что никогда полностью не понять и что выходит за пределы мира сего…
Ну ладно, с этим конец. Потом, вернувшись на Запад, я завертелся в обычном человеческом колесе: деньги, бессмысленная работа, слабоумный вой по телевидению, алкоголь. Стресс. Где-то в стороне гомосексуализм. Счета. Метро. Стресс. А потом — эта болезнь. Осталось всего два-три дня, я думаю; и так еле двигаюсь. А теперь — здравствуй, пиво с ядом! На этом ставлю точку и пью… Вот и буквы расплываются… Я уже почти не могу писать.
Прощай, нелепый мир!
Черное зеркало
Семен Ильич, или попросту Сема, как звали его в узкой среде нью-йоркских русских эмигрантов, почти умирал. Впрочем, он уже несколько раз почти умирал; три раза от безработицы, четыре раза потому, что ушла жена, раз пять потому, что не было денег. А деньги в Нью-Йорке, и на Западе вообще, — это, как известно, эквивалент божества.
Следовательно, он умирал из-за отсутствия божества. Он отлично понимал, что такая цивилизация — рано или поздно — обречена.
Но ему было в высшей степени наплевать на судьбу современной цивилизадии. Единственное, что его интересовало, — это его собственная судьба. Какое дело ему, в конце концов, до этого проклятого мира, проклятие которому давно произнесено ясно и свыше.
Он ко всему этому не имел отношения.
…Семен Ильич жил в какой-то трущобной комнатушке в районе для бедных в Нью-Йорке.
Как и почему он продолжал существовать? Это для него было совершенно неясно, более того, абсолютно не интересовало. Он существует и продолжает существовать — а почему, одному Богу известно.
В его трущобной комнатке почти не было мебели, если не считать мебелью два-три ободранных сумасшедшими котами стула. На самом деле вовсе не сумасшедшие коты драли их: в его странную квартиру заходили и правда сумасшедшие, но люди обездоленные, так называемые проигравшие.
Согласно официальной точке зрения этого общества, все люди в нем разделялись на «выигравших» и «проигравших».
Действительно, его стол и стулья уносили так называемые проигравшие. На то они и проигравшие, нищие, презираемые. Но, как ни странно, сам Семен Ильич не считал себя проигравшим.
Посредине комнаты висело огромное черное зеркало.
В этом черном зеркале, в котором ничего не отражалось, он видел свою судьбу. Ту судьбу, что интересовала его больше всего.
Ему было страшно. Неужели его судьба сконцентрировалась в одной точке и суть той черной точки заключается в абсолютной неразгаданности? Ибо он ничего не видел в черном зеркале своей судьбы.
Он чувствовал только свою связь с Эдгаром По и с мейстером Экхартом.
«Кто я?! Кто я?! Кто я?!» — вопил Семен Ильич посреди черного нью-йоркского неба с сатанинскими знаками вместо звезд. Кровавое нью-йоркское зарево на горизонте погружало все в низше-человеческий закон. «Я хочу познать только одно: кто есть я?» — кричал Семен Ильич в черное зеркало, а черное зеркало не отвечало ему. В нем он не видел своего отражения — скорее, последней тайны, которую он надеялся увидеть на дне своей высшей тени.
«Да, именно когда я увижу в нем — в черном зеркале — что-нибудь разгадочное, и только тогда я пойму, почему я воплотился в этом дегенеративном мире, в котором лучше вообще не воплощаться, — думал Семен Ильич. — Вот когда появится в черном зеркале мое отражение, точнее, моя тайная суть, — тогда я пойму, почему я проклят — иными словами, почему я воплощен».
Потом мой герой переходил на шепот — но шептал он самому себе.
«А вы знаете, — шептал он, — как умирают старушки — смех смехом. А я, будучи в провинции, видел, как одну раздавили, собственно, она раздавилась сама, просто легла под местную электричку, в центре западного мира. И вы думаете, от трагедии, мол, дети покинули или там восьмидесятилетняя лесбиянка отказала? Как бы не так! Просто от скуки положила она седую голову под колесо — именно от скуки, чтоб получить хоть какое-нибудь реальное развлечение: чем не развлечение действительно, быть без головы?
Ибо скука — это суть современной цивилизации, ибо если нет Бога внутри, то что остается? Одна скука и ничтожество. Вроде как у той старушки.