Что с ним сталось, сложил ли батюшка голову в схватках или сумел эмигрировать (если б в России остался, обязательно вернулся бы домой) — я не знаю. Молюсь за отца каждый день, а уж Господь ведает, где оказать помощь родителю.
…Гражданская война сильно отличалась от второй Отечественной. До того я дрался с германцем, защищал Родину, её интересы. Здесь я вроде бы так же сражался с врагом, да только не с иноземцем, а со своим же, русским братом. Быть может, среди тех, кто поднимался в атаку под пулемётным огнём моего «максима», были вчерашние друзья, знакомые, сослуживцы; я никогда не смотрел на тела павших, боясь кого-то узнать. Да, их направляла чужая, вражеская рука, вот только гибли на поле брани свои же, русские.
«В годину смуты и разврата не осудите, братья, брата…» Эх, если бы на гражданской войне такое было возможно!
…За 4 года бесконечной войны казаки устали. Того стержня, что был у красных (расстрелы, комиссары, семьи в заложниках), воины Краснова не имели. И когда забрезжила возможность замириться, большинство казаков сложило оружие — тем более что сил держаться против большевиков уже не хватало.
Многие обнадёжились тем, что красные учтут старые ошибки и не допустят вновь обид населению.
Вот только лидеры большевиков видели в казачестве сторонников царизма, а не друзей революции. Веками сформированное воинское сословие, чуть ли не отдельный народ со своими традициями и способностью самоорганизации, казаки были слишком опасны. Так что теперь уже не мародёры и грабители из красной гвардии стали мучить людей, а комиссары, используя все наличные ресурсы. Они грабили, убивали, насиловали; храмы осквернялись, духовенство уничтожалось. В станице Вёшенской устроили расстрел стариков, пытавшихся опротестовать решения пьяных от крови властителей.
Но это стало последней каплей. Веками сложившаяся на Дону воинская традиция делала из стариков самых уважаемых и авторитетных людей. Старики были вправе сорвать погоны с атамана! А тут их просто расстреляли.
И грянул гром! Вновь вспыхнуло войско Донское, вновь летели головы красных под казачьими шашками. Люди ожесточились до предела, смерть стала до того привычной, что уже никого не удивляла; с обеих сторон лилась кровь не только воинов, но и родных тех, чья сторона проигрывала. Война эта превратилась из борьбы с врагом в бесконечную кровную месть, где люди безмерно ожесточались с обеих сторон, не всегда понимая, за что сражаются.
Бывало, что выходили мы к местам, где зверствовали красные. Вскипали дикой, нечеловеческой ненавистью, без страха, с яростью шли в бой, чтобы убить. Пленных не брали, а кто попадался — участь этих людей была прискорбной!
Да только после наступали такие горечь и пустота внутри, что хоть на луну вой. У меня, к примеру, иногда возникали мысли о смерти в бою — я её начал жаждать! И всё труднее было обращаться к Господу в молитвах…
В эти дни я начал ломаться. Да и многие казаки тоже. Веками их моральным стержнем была Православная вера; вольные воины Христовы защищали Русь от татар, дрались с турками и горцами — все они были магометанами. Теперь же приходилось сражаться с единоверцами и братьями по крови.
Хотя с людьми (и не только с казаками) что-то случилось ещё до германской; вроде и ходили они в церкви, и посты держали, да только жили своими шкурными интересами, забыв о Боге. Для многих вера стала лишь торговой вывеской, скрывающей истинное нутро…
И снова теснили красные казаков, и снова манили посулами. Мы держались уже из последних сил, но тут вдруг крепко ударили добровольцы Деникина и погнали большевиков! 19-й год стал годом надежд; казалось, что совсем чуть-чуть, и мы пересилим врага, что кровавое безумство наконец-то прекратится. Везде, куда шли мы единым фронтом, — везде нас ждали победа и успех! Царицын наконец-то был наш, казаки Мамонтова дошли уже до Ельца, уничтожая гарнизоны большевиков и разрушая коммуникации.
Казалось, остался последний рывок; мы шли на Москву, и я находился в передовых частях. Так получилось, что моя колонна оказалась возле родного города; я уже видел блики солнца на золотых маковках любимых церквей!
И тут вдруг фронт в одночасье рухнул. С тыла ударили махновцы, красные сумели подготовить мощный встречный удар. Они также дрались смело и ожесточённо, у них была своя правда. Мы побежали…
Только я больше не находил в себе сил отступать, пятиться, спасаться. Не было больше ни душевных, ни физических сил продолжить войну. И я сдался.
На всё Господь: чуть ли не став офицером ещё на германской, я затем так и остался унтером и в казачьих войсках, и в частях ВСЮР. Иногда было обидно — столько лет воевал простым пулемётчиком! — но сейчас я имею твёрдое убеждение, что именно это меня и спасло. Переходы на сторону врага были привычном делом; к казакам и добровольцам часто сдавались в полном составе даже крупные соединения большевиков. Теперь ситуация обернулась: уже красным сдавались казаки, офицеры, рядовые бойцы. Правда, офицеров не особо жаловали, а вот казаков и солдат, унтеров пощадили… и мобилизовали: у советского государства на западе появился новый враг — Польша.
С ляхами я и дрался до 21-го года, до очередного, теперь уже тяжёлого ранения, после которого еле выкарабкался. Так и демобилизовался — старшиной, командиром пулемётного расчёта.
Вернулся домой, нашёл маму. Пришли с ней в отчий дом. Небольшой и деревянный, его, тем не менее, уже заселили ещё одной семьёй.
Железнодорожники — что ты, особая каста! С трудом прописались в собственном жилище, в маленькую комнатёнку; семья соседей была больше. Её глава Пантелеев Иван Яковлевич, здоровый пузатый мужик, любил, подвыпив, хвастать, как лихо они с матросами громили винные склады Заусайловых, как метко он стрелял из маузера в казаков Мамонтова. При этом обязательно старался задрать меня: «Вот, победила наша власть! Теперь всё честно распределено, не одним буржуям жировать!»
Это мы-то с матерью буржуи? Это мы-то жировали? Хотелось ответить: «Кто крепко работал, у того и был свой угол, а кто всё пропивал, тот и ходил всю жизнь с голой жопой!»
Конечно, молчал я, ибо такие слова противоречили основам революционной идеологии. Могли доложить кому надо, а ведь я бывшая «контра». Но как-то раз, совсем взбесившись, схватил Пантелеева за горло да прижал к стенке со словами: «Ты обе войны на жопе в тылу сидел, под бабской юбкой прятался, а я кровь свою лил! С германцами честно дрался, а что с белыми ошибся — так после в боях с ляхами искупил! Рубаху расстегнуть, грудь показать?! Весь осколками посечён, пулевых ранений сколько! Ты со старшиной Красной армии разговариваешь, мразь пьяная, а я за революцию дрался!»
Тут подлетела жена его, Вера, начала меня оттаскивать, успокаивать, на мужа сама замахиваться — он-де пьян, не знает, чего несёт. Ну, конечно, а сама-то нос не задирала, как барыня, с матерью моей не разговаривала?
Ладно. Я свою ярость больше изобразил, ибо на деле участие в белом движении стало для меня клеймом. Я не мог устроиться ни на одну нормальную работу, на улице в мою сторону только что пальцем не показывали. Выживали с матушкой как могли, я чернорабочим, мать же неплохо шила. И пойди Пантелеев куда надо доложить (да изобразив всё, как ему выгодно), у нас могли бы возникнуть очень большие неприятности.