— Вот, — сказал я.
Оставалась еще одна книга. Я сел и принялся за нее. Двигались только мои руки, все остальное замерло. Папа что-то жевал.
— Ингве еще не вернулся? — спросил он.
— Нет, — сказала мама. — Я сама начинаю беспокоиться.
Папа глянул на стол:
— Что это ты принес?
— Курсы плавания, — сказал я. — Мама хотела подписать.
— Покажи-ка, — сказал он, взял листок и стал читать. Затем взял со стола ручку, поставил свою подпись и протянул мне бланк. — Вот, — сказал он и, кивнув на стол, приказал: — А теперь забирай все это и иди в свою комнату. Закончишь там. А тут мы сейчас будем ужинать.
— Да, папа, — сказал я. Собрал учебники в стопку, свернул бумагу, сунул ее под мышку, в одну руку взял ножницы и скотч, в другую — книжки и вышел из кухни.
Сидя за письменным столом и нарезая бумагу, чтобы обернуть последнюю книгу, я услышал шуршание гравия под колесами велосипеда. Затем отворилась входная дверь.
Когда Ингве стал подниматься по лестнице, на верхней площадке его уже ждал папа.
— Что это значит? — спросил папа.
Ингве ответил так тихо, что я ничего не расслышал, но объяснение, по-видимому, было удовлетворительным, потому что в следующий момент он был пропущен и вошел в свою комнату. Я положил учебник на отрезанный лист, подвернул края и, придавив сверху другой книгой, стал отколупывать прилипший к мотку край скотча. Когда я наконец отковырнул его и стал разматывать, конец оборвался, и все пришлось начинать сначала.
Тут за спиной у меня открылась дверь. Это был Ингве.
— С чем ты там ковыряешься? — спросил он.
— Ты же видишь, учебники оборачиваю.
— А нас после тренировки угощали булочками и лимонадом, — сказал Ингве. — В помещении клуба. И там были девчонки. Одна даже очень ничего.
— Девчонки? — спросил я. — Разве им можно?
— А кто сказал, что нельзя? И Карл Фредрик очень клевый.
В открытое окно донеслись голоса и шаги, поднимавшиеся в гору. Я приклеил конец скотча, прилипший к мизинцу, на бумагу и подошел посмотреть, кто идет.
Гейр и Лейф Туре. Они остановились у ворот Лейфа Туре и над чем-то хохотали. Потом они попрощались, и Гейр забежал через двор к дому. Когда он свернул на свою дорожку и я смог наконец увидеть его лицо, он еще улыбался, одной рукой он что-то прятал в кармане.
Я обернулся к Ингве:
— Где играть будешь?
— Не знаю. Наверное, в защите.
— А какие у них цвета?
— Синий с белым.
— Совсем как в «Трауме»?
— Почти такие же.
— Идите ужинать, — позвал из кухни папа.
Когда мы вошли, на столе для нас уже стояло по стакану молока и тарелке с тремя бутербродами. С пряным сыром, коричневым сыром и джемом. Папа с мамой сидели в гостиной и смотрели телевизор. Дорога за окном уже стала серой, как и ветки придорожных деревьев, но небо над деревьями по ту сторону пролива все еще оставалось голубым и ясным, словно оно раскинулось над каким-то другим миром, непохожим на тот, где пребывали мы.
Наутро я проснулся оттого, что открылась дверь, на пороге стоял папа.
— Вставай, лежебока! — сказал он. — Солнышко светит, птички поют!
Я откинул одеяло и спустил ноги с кровати. Если не считать папиных шагов, замиравших в конце коридора, в доме стояла тишина. Был вторник. Мама спозаранку ушла на работу. Ингве шел в школу к первому уроку, а папе надо было только ко второму.
Я подошел к шкафу, выбрал из стопки одежды белую рубашку, самую нарядную, и синие вельветовые штаны. Но нет, рубашка, пожалуй, чересчур праздничная, подумал я, он сразу обратит внимание и может спросить, с чего это я так вырядился, а не то заставит переодеться в другую. Лучше надеть белую адидасовскую майку.
Захватив одежду под мышку, я пошел в ванную. На мое счастье, Ингве не забыл оставить мне в раковине воду. Я запер дверь на задвижку. Поднял крышку унитаза и помочился. Моча была зеленовато-желтая, не темно-желтая, как иногда с утра. Хотя я старательно следил, чтобы все капли, которые я стряхнул, попали в унитаз, несколько все же пролетели мимо и лежали на серо-голубом линолеуме прозрачными пузырьками. Я вытер их клочком туалетной бумаги, бросил его в унитаз и слил воду. Под шум спускаемой воды я встал над умывальником. Вода в нем была чуть зеленоватого цвета. В ней плавали какие-то мелкие, почти невидимые хлопья непонятно чего. Сложив ладони пригоршней, я зачерпнул воды, вытянул голову над раковиной и плеснул водой себе в лицо. Вода была чуть холоднее тела, и, когда она коснулась кожи, по спине пробежал холодок. Намылив руки, я, зажмурившись, торопливо потер себя ладонями по лицу, ополоснул его, вытер лицо и руки желто-коричневым махровым полотенцем, которое висело на моем крючке.
Готово!
Раздвинув занавески, я посмотрел в окно. Деревья в лесу, над которым только что поднялось солнце, отбрасывали на сверкавший под его лучами асфальт густую черную тень. Потом я оделся и вышел на кухню.
Перед моим местом стояла глубокая тарелка с кукурузными хлопьями, рядом стоял пакет молока. Папы в кухне не было.
Может быть, он у себя в кабинете, собирается?
Нет. По звукам из гостиной я понял, что он там.
Я сел за стол и полил хлопья молоком. Зачерпнул ложкой и поднес ее ко рту.
Черт!
Молоко скисло, от его вкуса, заполнившего весь рот, из груди поднялась рвота. Я проглотил все, потому что в этот момент в кухню вошел папа. Ступив на порог, он подошел к рабочему столу и оперся на него. Он смотрел на меня и улыбался. Я снова зачерпнул ложкой хлопьев, поднес ко рту. При одной мысли об их вкусе у меня сводило желудок. Я выдохнул и, стараясь не дышать носом, проглотил все, почти не жуя.
Черт!
Судя по его виду, уходить папа не собирался, поэтому я продолжал есть. Если бы он отправился вниз, в свой кабинет, я мог бы выкинуть хлопья в мусорное ведро и прикрыть другим мусором, но пока он находился в кухне или где-то еще на втором этаже, об этом нечего было и думать.
Через некоторое время он открыл шкаф, достал такую же тарелку, как у меня, вынул из ящика ложку и сел за стол с другой стороны.
Этого он никогда раньше не делал.
— Возьму-ка и я немножко, — сказал он, высыпал золотистых, сухих хлопьев из картонки с желто-зеленым петухом, потянулся за молоком.
Я перестал есть, понимая, что надвигается катастрофа.
Папа опустил ложку в миску, зачерпнул ею хлопьев с молоком и, полную до краев, поднес ко рту. Едва еда оказалась у него во рту, как лицо его искривилось в гримасе. Даже не начав жевать, он выплюнул все обратно в тарелку.
— Тьфу! — произнес он. — А молоко-то совсем прокисло! Ну и гадость!