Она поднялась со мной наверх. И пока я собирался, сказала: «Езжай спокойно. Мне сегодня хорошо». Я спросил, что она делала накануне в Дине, когда пропадала больше часа. Она ответила: «Ничего. Мне стало не по себе в толпе, наверно, от жары. И захотелось пройтись. Потом головная боль возобновилась с такой силой, что я не знала, где нахожусь. Да, это все из-за солнца». Она смотрела мне прямо в глаза и вроде говорила правду. Просто не припомню, чтобы она когда-нибудь так долго объясняла мне что-либо. Я проговорил: «Похоже, ты получила солнечный удар. Надо было надеть что-нибудь на голову».
Перед уходом я поцеловал ее в губы и потом – рот на майке. Она засмеялась. Через материю я чувствовал ее крепкую грудь. Мне захотелось по-настоящему поцеловаться. Но она отстранилась. И чтоб смягчить, сказала: «Не надо. Тебе ведь ехать, а я заведусь». Это было так похоже на нее. Но я ушел расстроенный.
На холмах между Лупом и Эстероном так и полыхало. Невозможно было пробиться. Не было рядом и воды. Только огонь. Этот день оказался самым тяжелым за все лето. На помощь вызвали войска – они уже научились заниматься непривычным делом, но главный расчет был только на вертолеты с цистернами, и они сновали взад и вперед сюда. Мы не спасли и четверти того, что попало в зону пожара.
В деревню я вернулся вечером во вторник. Мать открыла мне и, пока я мылся на кухне, стояла рядом в ночной сорочке. Потом подала ужин. От нее я узнал, что весь день Эна почти не раскрывала рта, но и не дулась. Словно витала в облаках. Раскладывала в комнате пасьянс. Потом гладила белье. Не очень хорошо – просто по неумению. Стояла у дома до полуночи, поджидая меня. Я спросил мать: «Что ты об этом скажешь?» Она пожала плечами, а потом сказала: «Ее не понять. Вчера днем, пока ты был в гараже, вздумала проводить меня на могилу твоего отца. Побыла там с минуту, а может, и меньше, и ушла». Я ответил: «Ей захотелось сделать тебе приятное, но она терпеть не может кладбища. Сам слышал».
Когда я тихо-тихо вошел в нашу комнату, она спала глубоким сном на своей половине постели. Свет из коридора упал на нее. Во сне лицо было не таким, как днем, а словно у ребенка – округлые щеки, маленький пухлый рот. И расслышать дыхание было почти невозможно. Я не посмел ее будить. Ложась на свою половину постели, я еще подумал, что никогда не хожу на могилу своего отца, и уснул.
Проснулся поздно, но не чувствовал себя отдохнувшим. Меня мучили страшные сны, которые никак не удавалось вспомнить. Наутро я вообще не помню снов и могу только сказать, были они приятные или неприятные. Ее уже не было в постели. Через окно я увидел, что она лежит около колодца на животе, в одних трусиках от красного бикини, в очках, и читает старый журнал из сарая. Я крикнул: «Как ты там?». Она подняла голову, прикрыла рукой грудь и ответила: «Уф!».
Я подошел к ней с чашкой кофе. Она лежала на махровом полотенце. Я спросил: «Тебе кажется, ты все еще недостаточно загорела?» Она объяснила: «Загораю про запас, на всю зиму» – и спросила о пожаре, а потом захотела отхлебнуть кофе. Бу-Бу шел к нам из кухни, и я попросил ее надеть лифчик, а в ответ услыхал: «С тех пор как я живу в вашем доме, твой брат уже не раз видел меня так». Но отвернулась и надела бюстгальтер.
Эна немного проводила меня, шла босая. Я спросил, что она собирается делать в течение дня. Это была та самая проклятая среда, 28 июля. Она передернула плечом и состроила рожицу. Я сказал: «Если будешь все время лежать на солнце – заболеешь. Надень что-нибудь на голову». Она ответила: «Шагай, парень» – или что-то вроде. Закрыв глаза, протянула губы для поцелуя. Я видел, как она, по-прежнему ступая осторожно по камням на дороге, пошла назад к воротам в своем бикини, раскачивая для равновесия руками. Больше я ее не видел до субботы 7 августа.
В полдень той среды мы отправились вместе с Анри Четвертым взять на прицеп грузовик около Энтрона. По дороге закусили бутербродами. Когда я вернулся домой, мать сказала, что Эна ушла с большой матерчатой сумкой и чемоданом, не пожелав им сказать куда. Бу-Бу находился вместе с Мари-Лор в городском бассейне, и некому было ее удержать.
Сначала я поднялся в нашу комнату. Она унесла свой белый чемодан – меньший из двух, косметику, белье и, насколько я понял, две пары туфель, красный блейзер, бежевую юбку, платье со стоячим воротничком и платье из голубого нейлона. Мать сказала, что Эна ушла в застиранных джинсах и темно-синей водолазке.
Я отправился к Девиням. Ева Браун не видела ее с позавчерашнего дня. Я спросил: «Она вам ничего не говорила?» Та медленно покачала головой, опустив глаза. Я еще спросил: «Вы не догадываетесь, куда она могла отправиться?» Та опять покачала головой. Я весь взмок. Глядя на эту молчаливую и спокойную женщину, мне хотелось ее встряхнуть. Я пояснил: «Она унесла чемодан с одеждой. И вы можете быть такой спокойной?» Посмотрев мне в лицо, она ответила: «Если дочь не попрощалась со мной, значит, вернется». Больше ничего не смог из нее вытянуть.
Когда пришел домой, Бу-Бу уже вернулся. По выражению моего лица он понял, что я не нашел Эну, и отвернулся, ничего не сказав. Спустя полчаса приехал Микки. И ему Эна ничего не говорила. Он понятия не имел, где она может быть. Подбросил меня в гараж на своем желтом грузовике, и я стал названивать мадемуазель Дье. Но там никто не отвечал. Положив мне руку на плечо, Жюльетта сказала: «Не волнуйся, она вернется». А Анри Четвертый с салфеткой за воротом стоял рядом, уставясь в пол и засунув руки в карманы.
До часу ночи я вместе с братьями ждал ее во дворе. Бу-Бу помалкивал, я тоже. Лишь Микки строил догадки. Мол, захандрила и отправилась к мадемуазель Дье – снова вместе поужинать, как в день рождения. Он еще что-то болтал, сам не веря своим словам. А я знал, что это насовсем, что она не вернется. Был уверен в этом. Но не хотелось разреветься перед ними, и я сказал: «Пошли спать».
В восемь утра я дозвонился мадемуазель Дье. Она Эну не видела. Ничего не знала. Я уже собирался повесить трубку, и она вдруг сказала: «Обождите». Я подождал. Было слышно ее дыхание, словно она стояла рядом в комнате. Наконец сказала: «Нет. Ничего Не знаю». Я заорал в трубку: «Если вы что-нибудь знаете, скажите!». Та молчала. Я снова спросил: «Ну что?» – и услышал: «Ничего не знаю. Если что-нибудь услышите или она вернется, позвоните мне, пожалуйста». Если что-нибудь услышите! Я сказал, что она может на меня рассчитывать, это будет моей первейшей заботой, и, не попрощавшись, повесил трубку.
В полдень я опять пошел к Еве Браун. Она сидела во дворе с секачом в руках и с красными глазами. Сказала со своим акцентом, который так напоминал Эну: «Я уверена, что она пришлет мне весточку. Я знаю свою дочь». Тогда я спросил: «А на каких ролях тут я? Собачьих?». Опустив голову, та ответила: «Никто не мешает вам верить, как и мне, что она напишет». Я сказал ей, вставая: «Она поехала повидать прежнего любовника, вот что я думаю. И вы знаете кого. Она тихо покачала головой и вздохнула, всем видом показывая, капая чушь пришла мне в голову. Потом растолковала: „Об этом она бы вам сказала прямо, вы и сами знаете“.
В тот день я опять обедал у нее, но мы мало разговаривали. Только тогда я понял, насколько дочь похожа на нее. Короткий нос, светлые глаза, медлительная походка. Перед моим уходом сказала: «Если она мне когда-нибудь позволит, я расскажу вам, какой она была хорошей маленькой девочкой и сколько страдала». И едва сдерживала слезы, а я знал, что вдоволь наплачется, когда останется одна. Я спросил: «А мужу-то вы сказали?». Но та отрицательно покачала головой.