Она закричала, пытаясь удержаться на ногах, но я бил ее куда придется – по макушке, по рукам. И тоже кричал. Уж не помню что. Кажется, требовал ответа или что она, дрянь, нарочно придумала, чтобы выйти замуж. Братья вбежали комнату, оттащили меня, но я рвался к ней и требовал ответ. Когда я отшвырнул Бу-Бу, в меня вцепилась побелевшая мать. А Микки все повторял: «Не дури, болван, не дури».
Эна стояла на коленях посреди комнаты, охватив голову и рыдая, вся тряслась. Когда я увидел кровь на ее руках халате, гнев мой сразу прошел. Бу-Бу наклонился поднять ее голову. Она, продолжая дрожать и плакать, прижалась к его шее. Все лицо у нее было в крови.
Мать намочила полотенце и сказала: «Уходите». Но Эну нельзя было оторвать от Бу-Бу. Прижимаясь к нему, она кричала все сильнее. Так и не отпустила его – глядела на меня расширенными от слез глазами, пока мать мыла ей лицо. В них было удивление и детская мольба, и никакой злобы. Из носа текла кровь, вспухла щека, сама она еще всхлипывала. Моя мать говорила ей: «Ну-ну! Вот и все. Успокойся». Микки взял меня за руку и вывел из комнаты.
Спустя некоторое время мать спустилась на кухню и сказала: «Она не отпускает Бу-Бу». Сев напротив, схватилась за голову: «И это ты, самый спокойный и добрый. Не узнаю тебя. Не узнаю. Ты даже ударил ее в грудь». Что я мог ей сказать? За меня ответил Микки: «Он и сам не знал, что делает». Но мать только проговорила: «Вот именно» – и все держалась за голову.
Мы еще долго там сидели. Коньята уже спала. До нас доносились сверху голоса, но слов было не различить. Спустился Бу-Бу. На рубахе кровь. Он сказал: «Она не хочет спать в вашей комнате. Я уступил ей свою и переночую у тебя». Налив стакан воды, ушел обратно. Нам было слышно, как он отвел ее к себе и они еще поговорили. Он вернулся к нам, и я спросил, успокоилась ли Эна. Он только пожал плечами. А потом, поглядев на меня, обронил: «Это тебе надо успокоиться» – и вышел во двор.
Уснул я только под утро. Рядом ровно дышал Бу-Бу. А я считал в темноте минуты. Вспоминал измазанное кровью лицо, прижавшееся к брату. И переживал, что так сильно ударил. Потом сообразил: она же стирала трусики, не сняв обручальное кольцо. Чего стоят ее объяснения? А взгляд тогда в зеркале? Он словно говорил: «Несчастный ублюдок». Затем я увидел ее на брезенте у пожарки, а следом – тот солнечный воскресный день, когда мы с Тессари пялились в лавке на нее, голую под платьем. На память пришло, о чем мы там говорили, что рассказал Жорж Массинь весенней ночью на деревенской площади, когда молодежь спала в грузовике.
Я встал и пошел на кухню умыться. Мать уже встала. Как обычно, приготовила мне кофе. Мы не перемолвились ни словом, я только бросил, уходя: «Пока». А в гараже все утро работал, не в силах освободиться от своих невеселых мыслей.
В полдень, когда я пришел домой пообедать, она еще не спускалась из комнаты Бу-Бу. Он уже заглядывал туда и сказал мне: «Слушай, оставь ее сейчас в покое». Я стал спрашивать, видны ли следы от битья. И услышал: «Ссадина на щеке» Мы пообедали без нее, и я вернулся в гараж.
Вечером я застал ее во дворе. В джинсах и водолазке она с Бу-Бу играла в шары. Улыбнулась мне какой-то кривой улыбкой – наверно, из-за опухшей щеки – и сказала: «Все время проигрываю». Вытерла руки, позволила себя поцеловать, прошептала: «Осторожнее. Очень больно, когда нажимаешь». И снова за игру. Я сгонял с ними одну партию. Все было как обычно, только я реже встречал ее взгляд.
В ту ночь она вернулась в нашу комнату, и мы долго лежали рядом в темноте. Она снова почти беззвучно заплакала. Я твердо сказал: «Обещаю больше никогда не бить тебя, что бы ни случилось». Вытерев простыней глаза, она ответила: «Я хотела быть с тобой. А все кругом утверждали, что ты меня бросишь, едва остынешь. Все с этого». Мы разговаривали шепотом. Она так тихо, что я едва разбирал слова. Я сказал: «Мне все равно, будет ли ребенок, даже лучше, чтобы сейчас не было». Пугало одно – что-то или кого-то она от меня скрывает. Она обняла меня и, положив здоровую щеку мне на грудь, прошептала: «Если и скрываю от тебя, так вовсе не то, что ты думаешь. Мои неприятности не имеют к тебе никакого отношения. Потерпи, через несколько дней все прояснится. Тогда, если будет нужно, я все тебе скажу». Я спросил, не связаны ли неприятности с состоянием здоровья – первое, что пришло на ум, – или с отцом. Но она зашептала: «Пожалуйста, не задавай вопросов. Я ведь люблю тебя». Словно какая-то тяжесть свалилась с меня, хотя то, что она имела в виду под «все прояснится», могло быть связано с анализом крови, с подозрением на рак или еще с чем-то вроде. Однако мне полегчало, и я прошептал «ладно». Я поцеловал ее в голову. Я давно уже не высыпался как следует и сразу уснул.
Мать разбудила меня, едва стало светать. Во дворе стоял красный «рено» с Массаром. Над Грассом снова пожар. Я быстро оделся и поехал туда. Вечером из машины префектуры дозвонился до Анри Четвертого и предупредил, что не смогу приехать, огонь захватил огромное пространство. Он сказал, что о пожаре говорили по телеку и чтобы я поостерегся.
В деревню вернулся я только в субботу вечером, перед закатом. Подвез тот же Массар. Пока я принимал душ, Эна стояла рядом. Синяк на щеке еще был заметный, но почти сравнялся с цветом кожи. А может, она его закрасила. Казалась грустной, на мой вопрос ответила: «Беспокоилась. И потом, я ведь всегда такая с приходом ночи».
4
Весь день по-африкански парило солнце, воздух был сухой и горячий, но мне после того пекла казался освежающим. Эна была в том самом красном бикини, которое мне не нравилось, потому как открывало больше, чем прикрывало, но в тот вечер лишь усиливало мое нетерпение остаться с ней наедине. Я попросил ее зайти ко мне за ширму, как было однажды вечером, но она заскочила только окатиться и сразу выбежала.
Ужинали мы на улице. Братья тоже были в плавках. Мать приготовила поленту. Но из-за жары есть не хотелось, зато стаканы без конца наполнялись вином. Мне все время приходилось осаживать Микки, которому завтра предстояла гонка, а он отвечал: «Спьяну скорее пройду дистанцию». Он и в самом деле хорошо подготовился, не сомневался в победе. На трассе там порядочный горб, хоть и не очень крутой, и Микки считал, что если проиграет на подъеме, то наверстает при спуске. И говорил, что сумеет на всех двадцати этапах, как пробка от шампанского, выскочить вперед на последних пятидесяти метрах перед промежуточным финишем. Мы даже начали ему верить, так нам всем было хорошо. Видать, у моей матери случился с Эной какой-то разговор, пока меня тут не было. Мать обращалась к ней, как Коньята, называла малышкой, а сделав замечание про бикини – мол, и вполовину не прикрывает того, что подарил Господь Бог, – засмеялась и наградила шутливым шлепком.
Мы еще посидели за столом. Как это ни покажется странным, Эна помогла убрать посуду. Микки и Бу-Бу заговорили о Мерксе. Бу-Бу считает, что время Меркса кончилось, теперь побеждать будет Мертенс. Эна сидела рядом, я обнимал ее за плечи. Кожа у нее горела. Один раз она вмешалась в разговор, попросила объяснить, кто такой Фаусто Коппи, ведь мы с Бу-Бу постоянно напоминали о нем, дразнили Микки – вот мол, кто был самый великий. Тогда Микки пустился в перечисление всех побед Эдди Меркса, начиная с первой, когда тот еще ходил в любителях. Никто не стал спорить, а то бы это заняло часа четыре, и мы отправились спать.