Страх матерого хищника, что его богатая добыча будет пожрана другими, угнетал Прохора и день и ночь. Наверное, все будет промотано Ниной, этой, по его мнению, заумной, ограниченной женщиной, все будет пущено на ветер во имя призрачных мечтаний. В этом поможет Нине инженер Протасов, воплощенный злой гений Прохора.
Зачем он бежал сюда от гордых своих желаний покорить непокоримое, все взять, что миллионы лет валялось под ногами? Зачем он здесь? Какую помощь могут оказать ему эти старые, потерявшие человеческий облик «Божьи люди»? Дурак, сбившийся с пути слюнтяй, суеверная баба, ослабевший, ощипанный галками орел!
Так в гордыне своей думал Прохор, унижая себя и посмеиваясь над собой. Но все-таки, удерживаемый какой-то силой, вопреки своему желанию, он продолжал жить у старцев.
Кругом непролазная тайга. Вместо торной дороги одни медвежьи тропы. Возле избушки огородишко. А ближе к речке – крохотная росчисть от коряг и пней: там засеяна рожь, кусочек гречихи, горох.
Прохор вместе со старцем Назарием копается на огороде. Широкоплечий старец черен видом, прям и высок, как столб.
– Что ж ты, ковырнешь лопатой да опять стоишь? Ты не задумывайся, копай... – говорит он Прохору грубым, басистым голосом.
Прохор здесь десятый день. Таскает воду, пилит дрова, ест картошку с черными лепешками. Чаю нет, молока нет. Пьют заваренный в кипятке бадан.
– Вижу, одолевают тебя мысли мирские. Обруби их, плюнь. А то замаешься.
День жаркий. Все тело Прохора взмокло. Донимают комары.
– Помогай Боже, – выплыл из кельи, как туманное облако, маленький, согбенный старец Ананий. Он большеголов, ледащ, седенькая бородка клинышком, голый желтый череп и голубые прищуренные глаза. Босой, одет в белый балахон.
– Что, старец праведный, поднялся, оздоровел? – спросил Прохор.
– Поднялся, милый, – тенористым говорком ответил маленький Ананий и перекрестился сухой рукой. – Стар есмь. И очми мало вижу. В расслаблении двенадцать ден был. Скорбен зело, труждаться не могу. Престарел. Сто лет мне.
Он сел на грядку, приложил к глазам руку козырьком и с ласковой улыбкой заглянул в лицо Прохора.
– А был постоянным трудником, до самых древних дней, – сказал он. – А ты?
– Я?.. Я... тоже, – смутился Прохор. – Всю жизнь в труде...
– Хм... – сказал маленький Ананий и поник головой. На желтом черепе его играло солнце. Потом вновь вскинулся изможденным лицом, шире улыбнулся, блестя белыми мелкими зубами. – А кому ж ты, соколик мой, трудился: духу или брюху?
Прохор молчал, смотрел в землю. По земле полз розово-серый жирный червь. Прохор рассек его лопатой.
Прохору не нравился такой допрос. В нем назревало раздражение против себя и против этих, по его мнению, старых межеумков.
Поздний вечер. Пьют горький настой бадана. Прохору хочется есть. Хлеб черств, картошка прискучила, да и мало ее: по четыре картошины на брата. Глотая слюну, Прохор косится на упрямого старца Назария: «Глупый чурбан, ничего не жрет, воздухом сыт». Прохор припоминает свою первую трапезу с ними.
– Вот, старцы-пустынники, я кой-что притащил сюда. Примите подарок мой, – сказал тогда Прохор и стал выкладывать из туго набитой торбы снедь: сыр, колбасу, икру, банки с консервами.
– Не надо нам, мы отказались от этого много лет, – не раздумывая, отмахнулся Назарий.
– Я тоже не хочу. Я для вас.
– Тогда выбрось это в огонь, не смущай нас, – мужественно пробубнил Назарий.
Все брошено в речку, все съедено рыбами.
А вот сегодня Прохор нырял, добыл из омута коробку килек, ел с картошкой, смачно облизывал пальцы. Старец Назарий, видя это, сверкнул на вкусность глазами, потемнел лицом и, ссутулясь, быстро вышел. Пожирая снедь, Прохор с удовольствием прислушивался, как за стенкой сердито бормочет, отплевывается ушедший старец. Лежавший калачиком Ананий втянул ноздрями аппетитный запах, весь как-то встревожился, приподнялся на локотках, щупленький, большеголовый, похожий на ребенка-рахитика, и воззрился в рот Прохора.
– Чего вкушаешь, сыне?
– Рыбу. Кильки.
– Солененькая?
– Соленая.
– С перчиком?
– С перцем. С лавровым листом.
У Анания пошла слюна, он пал навзничь, повернулся лицом к стене, застонал жалобно, по-хворому.
Прохор положил три кильки на картошку, картошку на хлеб, встал, ударился теменем о низкий потолок – посыпалась сажа, – вышел на волю. Назарий сидел на пне, обхватив ладонями локти, всматривался в тихую даль, где речка.
– Вот, старец Назарий, съешь рыбки, рыбка не вредная, ее и Христос вкушал, – и под самый нос старца подсунул смачный кусок.
Старец насупился, влип взглядом в кильки, захлебнулся слюной, и соблазненная рука его нерешительно приподнялась. Но вдруг, встряхнувшись, как от пронзившего его электрического разряда, вскочил, вырвал кусок из рук Прохора, швырнул на землю и с яростью растоптал дырявыми опорками. А на попятившегося Прохора зычно крикнул:
– Сгинь, дьявол-соблазнитель, сгинь! Не святой хлеб топчу, а грех соблазна попираю... Отыде от меня, сатана...
Прохор глядел проказливыми глазами в сутулую спину удалявшегося старца, укорял себя: «Хорош, дурак... Щенок, паршивец! Да какое я имею право?»
Надвигалась сырая, пахучая тьма. Спали в келье, чтоб не донимал рыжий мохнатый комар. Дверь распахнута. Возле двери, на воле, курево из гнилушек – преграда таежному гнусу.
Ананий чуть похрапывал в уголке на кой-как сколоченных низеньких нарах. На досках слой мелко нарубленных пушистых веток кедра, сверху дерюжина. В переднем углу, перед черной, без всякого лика, доской, горела лампада. Кругом черно, как в черном гробу, стены, потолок в жирной бархатной саже: избушка топилась по-черному.
Прохор вытянулся вдоль стены на лавке, в головах рваный, подбитый ватой зипун, в котором сюда пришел он. Под зипуном револьвер и коробка с патронами.
Прохор косится на распахнутую дверь. В нее, как в раму, врезан кусок мира с дремотной тайгой, с клочком покрытого звездами неба. Клубится ленивый дымок.
Прохор вышел на воздух курнуть. Звездный свет закрыт тучами. От сгустившейся тьмы мир стал тесен, как келья, а келья просторна, как мир: отблеск лампады творил там новые дали. И в этих призрачных далях чудились Прохору прииски, фабрики, заводы. Там был волк. Были Стешеньки, отцы Александры, Анфисы, Синильги, Протасовы, был Филька Шкворень, был пристав, звенело, брякало, искрилось золото, и гордая башня «Гляди в оба» стремилась вспороть брюхо бездонных небес...
Вдруг в сознании Прохора снова послышались отдаленные залпы, визги пуль, стоны и крики расстреливаемых...
«Ну, опять!» Прохор в страхе передернул плечами и – в келью. Прилег. Его мутила душевная тошнота. Он мрачно раздумывал: «Зачем же я пришел сюда? Пришел отдохнуть, пришел покаяться, пришел, чтоб набраться силы, как-то переломить свою жизнь. Ну, переродиться, что ли, стать другим... А каким? Черт его знает, каким... Надо потолковать со стариками, по-тихому смириться перед ними – может, легче будет».