Когда Доменико поджигает себя, Янковский переносит отъезд из Рима на два дня, чтобы вернуться в Баньо-Виньони и пройтись по дну пустого бассейна.
Выходя из парадной роскошного римского отеля, его референт, занявший место Эуджении, с легкостью необычайной обещает обменять ему билет на более поздний, главное – предупредить об этом бюрократов из общества советско-итальянской дружбы. Понятный реверанс Тарковского в сторону совкового чиновничества – единственный след актуальной социалистической жизни в этой картине.
Но теперь оказывается, что для того, чтобы спасти человечество, следует вышивать спиритуальные узоры уже не только поверх совка, но и поверх остатков всей европейской идентичности, дорога которой давно не ведет «к храму», а другого вида высшей духовности ни Кьеркегор, ни Тарковский не знают.
Горчаков, сидя в вестибюле реального отеля Баньо-Виньони, говорит Эуджении, а она – все-таки полноценная аллегория Италии, что для того, чтобы нам понять друг друга, следует отменить все границы, в том числе и государственные.
Интернет отменил расстояния, но ведь и изменил мир до неузнаваемости, непонятно в какую сторону.
Фантомные корчи Горчакова – тоска по стране, «что меня вскормила», но еще и по времени, в котором вырос и стал собой, томительным, страдающим и безбожным.
С большим трудом добравшись до Монтерки («Ностальгия» начинается с густых туманов на тосканских дорогах; туман продолжает преследовать Горчакова и в Баньо-Виньони до самого последнего кадра), персонаж Янковского отказывается идти в монастырь и смотреть «Мадонну дель Прато», так как искусство более не спасает.
Хотя оно, конечно же, по-прежнему повод пуститься в дальний и безнадежный путь, который в конечном счете никуда не приводит: нынешняя темпоральность кружит по кругу как заведенная, пока не оборвется финальными титрами.
Некогда казавшиеся ребусами головокружительной сложности, фильмы Тарковского выглядят теперь такой же архаичной древностью, как проторенессансная живопись: они порождены совсем уже иной цивилизацией, ныне сгинувшей внутри «процесса роста», и той самой исторической имманентности, что не останавливает бег ни на мгновение.
Для того чтобы ныне увидеть творения Тарковского, все эти кинематографические фрески следует постоянно реставрировать, перенося с носителя на носитель, и расшифровывать.
Еще твиты из Сиены
Вт, 13:49: Все свое прошлое таскаешь с собой, а тут еще настоящее разбухает до невиданных величин и плюсуется «по личной инициативе». Так сам ведь этого хотел и планировал – кратное расширение настоящего, «мгновения, которое сейчас», вот оно и растягивается, главное – не лопнуть. И знаешь, что не лопнешь, но все равно странно…
Вт, 22:36: Не вдруг понял, что мне надоела (или так: неинтересна) Сиена, что не хочется в нее выбираться из своего логова на соседнем холме: ездить по Тоскане приятнее – там простор есть, покой, у-ми-рот-во-рен-ность. А чтобы повернуть в сторону исторического центра, забитого такими же праздными прогульщиками, как и я, требуется усилие.
Вт, 22:40: Поэтому сегодня, на стадии планирования, в ход пошли крупные козыри: Сиенская пинакотека, которую невозможно же пропустить, – если не здесь смотреть сиенцев, то где еще?
Вт, 22:49: Пинакотека в Сиене очень хорошая – тогда ведь я еще не знал, что собрание в одном месте местных гениев, обычно разбросанных да разобранных всем прочим цивилизованным миром по городам, странам и континентам, – скорее исключение, чем правило. Пизе, Ферраре или Мантуе повезло меньше.
Вт, 22:50: Музей этот даже за какие-то 4 евро (по пресс-карте бесплатно) особой популярностью не пользуется. Висит на балансе города. Хотя по музею и ходят отдельные англоязычные пары, знающие историю искусства и цокающие языком у небольших досок Дуччо или Симоне Мартини.
Вт, 23:01: Под постоянную экспозицию пинакотеке отведено средневековое Палаццо Буонсиньори с темными внутренними дворами.
Вт, 23:06: Ведут сиенские музейщики себя очень странно: то, что открыто до обеда, может быть закрыто после сиесты – какие-то залы или даже отдельные крылья палаццо; из-за этого целиком осмотреть коллекцию сиенской пинакотеки за раз не получится.
Вт, 23:26: Так что нужно уточнять: самое большое впечатление от второго (точнее, первого) экспозиционного этажа в том виде, какой выпал на мой визит, – сочные громады Содомы, а также зал синопий к фрескам и композициям на полу в Дуомо работы Беккафуми.
Ср, 00:27: После пинакотеки остаток светового дня решил потратить на церкви. Но вход в церковь Сан-Николо (Беккафуми), соединенную с университетом, не нашел, как не попал и в Санта-Агостино (Синьорелли, Лоренцетти), включенную в состав консерватории, – там тоже была вахта с охранником.
Ср, 00:27: И тогда я решил вдарить по базиликам – Сан-Франческо, Сан-Доменико и, если хватит времени (так как они расположены на разных краях Сиены – уже возле городских стен), Санта-Мария-деи-Серви. Впрочем, уже без особого воодушевления – в Серви почему-то я даже и заходить не стал.
Ср, 00:29: Ну то есть нашел ее, вышел на майдан перед – и прошел мимо: ноги думали быстрее глаз и всех прочих желаний.
Ср, 00:40: Капелла с росписями Лоренцетти слева от алтаря Сан-Франческо оказалась закрыта на реставрацию. В храме пусто, как на ночной площади.
Ср, 01:05: Больше повезло в Сан-Лоренцо (XIII век), где капелла, от пола до потолка расписанная Содомой, находится наискосок от входа. И здесь светло.
Ср, 02:58: Вот что важно – экспедиция к отдаленным базиликам показала мне непарадную Сиену предместий и «простых людей», удивив тем, что город не полностью принадлежит туристам.
Если верить Стендалю («История итальянского искусства»), видимо, идущему по стопам Вазари, то Сиены не было, а живопись началась во Флоренции. Зато вся из себя сразу такая жизнерадостная и ренессансная.
Искусство Сиены открылось намного позже, уже в ХХ веке, после знаменитой книги Бернарда Беренсона, повлиявшего на мое (наше?) восприятие больше других искусствоведов.
Все восторги Стендаля достались в основном Высокому Возрождению и болонским академикам, от которых нынешний глаз устает больше, чем от чего бы то ни было. И в этом мы такие же заложники своего времени, как Стендаль и Гете – своего: впечатления от картин могут являться таким же памятником истории оптики и мысли, как и конкретные предметы конкретных времен.
Наша всеядность тем не менее служит возвышению Сиены – примитивы кажутся нам, уставшим от равнодушной природы Высокого, рифмующейся для нас с началом гладкописи и академизма, в который оно выродилось, не только особенно стильными, но и повышенно спиритуальными.
С тех пор как Рескин обозначил конец религиозной живописи Венеции (где все случилось вообще-то позже, чем в остальных центрах итальянского гения) 1432 годом, в сознании многих знатоков и любителей искусства истинно подлинное и самое настоящее осталось там, до этой разделительной черты.