Гоголь – П. А. Плетневу, 2 дек. 1850 г., из Одессы. Письма, IV, 359.
Гоголь прилежно занимается греческою библией и, спасибо ему, – частит к нам.
А. С. Стурдза – Н. В. Неводчикову, из Одессы, в конце 1850 г. Библ. Записки, 1859, № 9, 267.
Мне рассказывал М. М. Дитерихс, что он ребенком пришел с родителями обедать к Л. С. Пушкину и увидел сидящего в зале незнакомого человека с такой страшной, изможденной физиономией, что испугался и расплакался. Это был Гоголь.
А. И. Маркевич. Гоголь в Одессе. Одесса, 1902. Стр. 28.
В бытность в Одессе Гоголя проживал в ней младший брат Пушкина Лев Сергеевич. У него собиралось лучшее одесское общество. Бывал у него и Гоголь. В доме Л. С. Пушкина, жившего на углу Греческой и Преображенской ул., зимою 1850–1851 г. имел случай познакомиться с Гоголем студент ришельевского лицея А. Л. Деменитру. По его рассказу, худой, бледный, с длинным, выдающимся и острым, словно птичьим, носом, Гоголь своею оригинальною наружностью, эксцентрическими манерами произвел на студента весьма странное впечатление какого-то «буки». Все окружающие оказывали Гоголю знаки величайшего внимания, но его это стесняло и коробило, и он относился небрежно к этим проявлениям уважения своих поклонников. Он был вял, угрюм, сосредоточен; говорил очень мало. За обедом его всячески старались растормошить, – что называется, «разговорить», заводя речь о предметах, которые, казалось, могли его заинтересовать, но он был по-прежнему молчалив и угрюм. Одна дама обратилась к нему с каким-то вопросом, но уткнувшийся в свою тарелку Гоголь ничего не ответил, как будто и не расслышал вопроса (а может быть, и в самом деле не расслышал). Его оставили в покое и заговорили о местных одесских делах и делишках. Кто-то произнес фамилию негоцианта-грека Родоканаки. При этом слове Гоголь на мгновение встрепенулся и спросил студента Деменитру, сидевшего рядом с ним: «Это что такое? Фамилия такая?» – «Да, – подтвердил Деменитру: – это фамилия». – «Ну, это бог знает что, а не фамилия, – сказал Гоголь. – Этак только обругать человека можно: ах ты, ррродоканака ты этакая!..» Все рассмеялись, а Гоголь опять погрузился в свои мысли. Обед кончился. Хозяева и гости перешли в гостиную. Зашел разговор о Лермонтове. Лев Сергеевич достал и показал гостям перчатку Лермонтова, снятую с его руки после дуэли с Мартыновым. Все с любопытством поглядели на эту реликвию, но Гоголь не обратил на нее ни малейшего внимания и, казалось, не слушал и рассказа хозяина дома о Лермонтове, которого Лев Сергеевич близко знавал.
Жил Гоголь за Сабанеевым мостом, на Надеждинской улице, в доме А. А. Трощинского, в находившемся во дворе отдельном флигеле, и занимал во втором этаже две небольшие комнатки. Бывая у его соседей, Деменитру иногда слышал несшиеся из комнат Гоголя вздохи и шепот молитвы: «господи помилуй! господи помилуй!»
Зачитывавшиеся произведениями Гоголя студенты ришельевского лицея с благоговением, смешанным с удивлением и любопытством, оглядывали на улице странно одетого, с сумрачным и скорбным, бледным лицом Гоголя. Те, что были посмелее, даже следовали за ним, – правда, в довольно значительном отдалении. Это раздражало Гоголя, и, завидя студентов, шедших ему навстречу, он иной раз бегством в первые попавшиеся ворота спасался от тяготившего его внимания молодежи.
Н. О. Лернер со слов А. Л. Деменитру. Рус. Стар., 1901, ноябрь, 324.
О себе скажу, что бог хранит, дает силу работать и трудиться. Утро постоянно проходит в занятиях, не тороплюсь и осматриваюсь. Художественное создание и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не выдается ли что-нибудь резкое и не нарушается ли нестройным криком всеобщего согласия. Зима здесь в этом году особенно благоприятна. Временами солнце глянет так радостно, так по-южному! Так вдруг и напомнится кусочек Ниццы.
Гоголь – А. О. Смирновой, 23 дек. 1850 г. Письма, IV, 366.
29 дек. 1850 г. – Он обедал здесь. Он спросил (сидел подле меня, а потом, встряхнув немного волосами, взглянул и на меня): «Какая мысль доставляет более всего спокойствия?» Я молчала, княгиня запнулась. Он продолжал: «За все с нами случающееся благодарить бога. Странно, что мы, не делая этого, доказываем, что мало надеемся на того, кто лучше всех все знает, – на бога». Вчера мы обедали с ним у княгини-матери. Поздравляя, он руки у меня поцеловал. Он был очень весел; говорил, что этот праздник здесь, в Одессе, напоминает светлое Христово воскресение: народ на улице, все нараспашку. За обедом подле него сидела… О том, что я ему сказала: «Мудрено воспитание». – «Нет, не мудрено. Сделали мудреным. Стоит отцу и матери сидеть дома и чтоб ребенок рано почувствовал, что он член общества. А читать надобно, и читать можно: книги – подспорье хорошее для всех, хорошо и для детей».
1 янв. 1851 г. – Обедали у старой княгини Репниной. «Любимый мой святой – Василий Великий» (он же помнит об уединении его). «О вере как рельефно он написал, о такой неосязаемой вещи».
Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 545, 546.
В 1851 г. я состоял в числе актеров русской одесской труппы. В начале января мне встретилась надобность повидаться с членом дирекции театра А. И. Соколовым. Дома я его не застал. Дай, думаю, побываю у Оттона (известный в то время ресторатор в Одессе), не найду ли его там?.. Действительно, Соколов оказался у Оттона. Кончив немногосложное дело, по которому мне надо было видеться с Соколовым, я полюбопытствовал узнать, по какой это причине он так поздно обедает (был час восьмой вечера). «Вы, сколько мне известно, Александр Иванович, враг поздних обедов… Неужели вы заседаете здесь с двух часов?» – «Именно так, – заседаю с двух часов!.. Что вы смеетесь? Здесь, батюшка, Гоголь!.. Вот что! Он здесь, в ресторане… По некоторым дням он здесь обедает и, по своей привычке, приходит поздно – часу в пятом-шестом… Ну, а у меня своя привычка, я так долго ждать не могу обеда, – вот я пообедаю в свое время и сижу, жду; начнут «наши» подходить понемногу, а там и Николай Васильевич приходит, садится обедать – и мы составляем ему компанию… Вот почему я здесь и заседаю с двух часов… Хотите, пойдемте, я представлю вас ему… Он хотя не любит новых лиц, но вы человек «маленький», авось он при вас не будет ежиться… Пойдем!» Мы пошли в другую комнату, которая из общей, ради Гоголя, превратилась в отдельную и отворялась только для его знакомых. Робко, с бьющимся сердцем, переступал я порог заветной комнаты. При входе я увидел сидящего за столом, прямо против дверей, худощавого человека… Острый нос, небольшие проницательные глаза, длинные, прямые, темно-каштановые волосы, причесанные a la мужик, небольшие усы… Вот что я успел заметить в наружности этого человека, когда при скрипе затворяемой двери он вопросительно взглянул на нее. Человек этот был Гоголь. Соколов представил меня. «А! Добро пожаловать, – сказал Гоголь, вставая и с радушной улыбкой протягивая мне руки. – Милости просим в нашу беседу… Садитесь здесь, возле меня, – добавил он, отодвигая и с радушной улыбкой протягивая мне свой стул и давая мне место. Я сел, робость моя пропала. Гоголь, с которого я глаз не спускал, занялся исключительно мной. Расспрашивая меня о том, давно ли я на сцене, сколько мне лет, когда я из Петербурга, он, между прочим, задал мне также вопрос: «А любите ли вы искусство?» – «Если бы я не любил искусства, то пошел бы по другой дороге. Да во всяком случае, Николай Васильевич, если бы я даже и не любил искусства, то, наверное, вам в этом не признался бы». – «Чистосердечно сказано! – сказал, смеясь, Гоголь. – Но хорошо вы делаете, что любите искусство, служа ему. Оно только тому и дается, кто любит его. Искусство требует всего человека. Живописец, музыкант, писатель, актер должны вполне безраздельно отдаваться искусству, чтобы значить в нем что-нибудь… Поверьте, гораздо благороднее быть дельным ремесленником, чем лезть в артисты, не любя искусства». Слова эти, несмотря на то, что в них не было ничего нового, произвели на меня сильное впечатление: так просто, задушевно, тепло они были сказаны. Не было в тоне Гоголя ни докторальности, ни напускной важности. Видя в руках моих бумагу, Гоголь спросил: «Что это? Не роль ли какая?» – «Нет, это афиша моего бенефиса, которую я принес для подписи Александру Ивановичу». – «Покажите, пожалуйста». Я подал ему афишу, которая, по примеру всех бенефисных афиш, как провинциальных, так и столичных, была довольна великонька. «Гм! а не долго ли продолжится спектакль? Афиша-то что-то больно велика», – заметил Гоголь, прочитав внимательно афишу. «Нет, пьесы небольшие; только, ради обычая и вкуса большинства публики, афиша, как говорится, расписана». – «Однако все, что в ней обозначено, действительно будет?» – «Само собой разумеется». – «То-то! Вообще, не прибегайте ни к каким пуфам, чтоб обратить на себя внимание. Оно дурно и вообще в каждом человеке, а в артисте шарлатанство просто неприлично… Давно я не бывал в театре, а на ваш праздник приду». Разговор сделался общим; Гоголь был, как говорится, в ударе. Два-три анекдота, рассказанные им, заставили всю компанию хохотать чуть не до слез. Каждое слово, вставляемое им в рассказы других, было метко и веско… Между прочим, услыхав сказанную кем-то французскую фразу, он заметил: «Вот я никак не мог насобачиться по-французски!» – «Как это – насобачиться?» – спросили, смеясь, собеседники. – «Да так, насобачиться… Другим языкам можно учиться, изучать их… и познакомиться с ними… а чтобы говорить по-французски, непременно надо насобачиться этому языку». Разошлись по домам часов в девять. Такова была моя первая встреча с Гоголем. Я с трудом мог прийти в себя от изумления: так два часа, проведенные в обществе Гоголя, противоречили тому, что мне до тех пор приходилось слышать о Гоголе, как о члене общества. Все слышанное мною про него в Москве и Петербурге так противоречило виденному мною в этот вечер, что на первое время удивление взяло верх над всеми другими впечатлениями. Я столько слышал рассказов про нелюдимость, замкнутость Гоголя, про его эксцентрические выходки в аристократических салонах обеих столиц; так жив еще был в моей памяти рассказ, слышанный мною два года назад в Москве о том, как приглашенный в один аристократический московский дом Гоголь, заметя, что все присутствующие собрались, собственно, затем, чтоб посмотреть и послушать его, улегся с ногами на диван и проспал, или притворился спящим, почти весь вечер, – что в голове моей с трудом переваривалась мысль о том, чтоб Гоголь, с которым я только расстался, которого видел сам, был тот же человек, о котором я составил такое странное понятие по рассказам о нем… Сколько одушевления, простоты, общительности, заразительной веселости оказалось в этом неприступно хоронящемся в самом себе человеке! Неужели, думал я, это один и тот же человек, – засыпающий в аристократической гостиной, и сыплющий рассказами и заметками, полными юмора и веселости, и сам от души смеющийся каждому рассказу смехотворного свойства, в кругу людей, нисколько не участвующих и не имеющих ни малейшей надежды когда-нибудь участвовать в судьбах России?