— А ты не пробовала поинтересоваться об этом у тех, кто сумел предъявить права на ваш дом?
Девушка усмехнулась, и в лице ее впервые проскользнуло что-то недоброе, жесткое:
— Я — нет. Это они все допытывались у меня, куда делось бабушкино наследство. Двоюродный дед так кричал на меня, что я поняла: они действительно ничего не знают об этом, действительно не причастны к пропаже.
— Твоя бабушка умерла внезапно, — медленно проговорил человек без имени. — Может быть, она сама спрятала эти вещи и просто не успела предупредить тебя? Ты не пробовала искать здесь, в доме?
Она равнодушно пожала плечами:
— Когда? Сразу после ее смерти они отправили меня… то есть я попала в больницу. А потом, когда выписалась, я больше ни разу не оставалась здесь одна, наедине сама с собой. В последние месяцы, уже потеряв все, я часто приходила сюда по вечерам, разговаривала со сторожами… Ты первый пустил меня в дом. Остальные ругались, грозили вызвать милицию, кричали… Да и честно говоря, я не очень-то и пыталась наладить с новыми хозяевами какие-нибудь контакты. Наверняка, перестраивая особняк, они нашли все, что только можно было найти. И мне все равно теперь: старой жизни уже не вернешь, а новую построить мне вряд ли удастся. Я знаю, я ведь пробовала…
Ее чай давно остыл — она так и не притронулась к нему, а он, напротив, обжег себе все губы, то и дело подливая кипяток в свою чашку и механически приникая к горячему напитку на протяжении всего ее рассказа.
— Что ж ты будешь делать теперь? Как жить?
Она не ответила, только посмотрела на него из-под упавшей на глаза челки быстрым и чуть тоскливым взглядом. А сторож, желая хоть чем-нибудь утешить свою странную гостью и понимая, что ему-то сейчас молчать нельзя, поторопился тихо сказать:
— Ты можешь приходить сюда, когда захочешь. Я буду рад видеть тебя… всегда.
И она наклонила голову, молчаливо благодаря его за эти слова.
Глава 18
Дни шли за днями, а он все не спрашивал ее имени. Ему достаточно было того, что каждый вечер она приходила к особнячку, словно материализовавшись из ничего, из сумерек, из осеннего стылого тумана, и усаживалась рядом с ним в маленькой служебной комнатке, перекатывая в руках круглое румяное яблоко и время от времени роняя негромкие, мало что значащие слова. Она больше не бродила по комнатам в поисках своего прошлого, не пыталась рассказывать о себе ничего, кроме того, что уже было сказано ею, и не задавала никаких вопросов. Так и вышло, что друг для друга они оставались почти незнакомцами, прибитыми к необитаемому острову, потерпевшими крушение путешественниками, одинокими путниками в молчаливой ночи.
Человек без имени почему-то ни слова не сказал девушке с чарующим голосом ни о своем даре, так жестоко и неожиданно переломавшем его жизнь, ни о дельфинах, погибших в огне, ни о смутных и зыбких своих воспоминаниях об утерянном брате и далеких родителях, лица которых никогда не являлись ему даже во сне. Зато он говорил ей о своих долгих странствиях по Москве, о памяти, неожиданно покинувшей его в какой-то тяжелый момент жизни, и о чувстве утраты, владевшем им безраздельно все эти долгие месяцы. Девушка слушала его рассказы, низко наклонив русую голову, не перебивая необычного сторожа ни словом, ни взглядом, и только изредка сочувственно и легко пожимала его руку длинными, прохладными пальцами.
А он иногда с трудом удерживался от того, чтобы не крикнуть ей: «Хочешь, я узнаю, как это было на самом деле, — разговор твоей бабушки с пронырливым нотариусом, бумаги, так опрометчиво подписанные ею, пропавшая шкатулка и все, происходившее вокруг вашего дома, пока ты была в больнице?… Это нетрудно, я смогу! Я могу побывать там!..» Но в последний момент молчание все же сковывало его губы: что-то держало, не пускало человека без имени в рассказы об этом, что-то противилось в его душе раскрытию тайны — какая-то странная стыдливость, что-то мешало ему распахнуться перед ней до конца… И он молчал, боясь потерять ее и в то же время не желая даже думать о том, что однажды вечером он может не услышать за окном особнячка ее легких шагов по опавшей листве.
Зато с подполковником Воронцовым сторож будущего казино говорил о своем прошлом, своем даре и своей беде легко и даже непринужденно. Тот обычно врывался к нему после полудня, или около пяти, — возбужденно блестел глазами, размахивал длинными руками в форменной шинели, залпом выплескивал все, что ему удалось или не удалось разузнать нового… На столе появлялась бутылка, к которой сторож не прикасался, предоставляя гостю самому и распечатывать, и приканчивать ее (странно было, что Воронцов никогда не пьянел, даже если спиртного в бутылке в результате их встречи оставалось совсем на донышке); небрежным жестом летели в угол пакеты с продуктами; и, привольно раскинувшись прямо на койке своего подопечного в углу, подполковник принимался отчитываться перед ним методично и на удивление добросовестно: «Был еще в паре школ… Поговорил со старым приятелем… Поднял документы за последние три года… Нету тебя, понимаешь? Нигде нету! Никто ничего не знает, никто не помнит, никто не слышал».
Человек без имени слушал его. Кивал. Молча глядел в окно, в котором бились мокрые ветви липы… Подполковник Воронцов и странная девушка, каждый вечер навещавшая его в особнячке, составляли теперь два полюса его существования, и он метался между ними, как магнитная стрелка компаса, дрожащая на фоне природной аномалии. Они ничего не знали друг о друге, нарочно разведены были им во времени и пространстве, и им не нужно было пересекаться — так же, как разведены на компасе, никогда не пересекаются север и юг.
Воронцов был его югом — горячим, эмоциональным и вспыльчивым югом; он остро поглядывал на своего чудака-сторожа из-под мохнатых бровей, тайком удивлялся тому, какой, в сущности, застенчивый и беззащитный младенец попался ему однажды в облике грязного бомжа, владеющего неслыханной внутренней силой, и время от времени ахал про себя: «Не пользуется ведь этот дурень своими возможностями-то! Ничего про меня не вызнает, не вынюхивает… не пытается подчинить меня, сделать своим рабом или союзником. Послушно работает сторожем за гроши, сидит взаперти целыми днями, даже не пробует распрямить плечи, взять свое. А ведь мог-то бы! Чего бы только не мог!..»
Кареглазая девушка с русыми волосами была для человека без имени севером — неспешным, прохладным. В ней все было холодноватой недосказанностью, все — нежной, мерцающей тайной. Если она ненароком касалась его плечом или коленом, когда сидела рядом с ним за чашкой чаю с непременными яблоками, он вспыхивал до корней волос, но ничего жгучего, кипящего не было в этом его ощущении. Напротив, ему казалось, будто тысячи мелких снежных иголочек пронзали его сердце, и он леденел под ее ничего не замечающим взглядом. Если она невпопад заговаривала с ним своим певучим голосом, он вздрагивал, как вздрогнул бы от порыва внезапного ветра, замерзая от невозможности слышать этот голос ежесекундно и не осмеливаясь даже подумать о том, что такое счастье возможно. Его связывало с нею странное чувство. Если это была любовь, то такая, какую, должно быть, Кай мог испытывать к Снежной королеве. А между тем она никогда не отталкивала его ни нарочитой холодностью, ни показным высокомерием — просто она была так далека, так высока, казалась бывшему бомжу столь недосягаемой, что он бы очень удивился, если бы кто-нибудь сказал ему, что эту девушку можно обнять, прижав к груди, в которой гулко бьется смятенное сердце…