У меня было призвание. Я выжил, чтобы исполнить его. Но не нужно больше говорить об этом tragish kharpe
[306].
Я покидаю ее подвал и прохожу мимо новых многоквартирных домов, ради строительства которых выселили монахинь клариссинского монастыря. Некогда по ту сторону стены была безмолвная тайна. Теперь тайны стали куда более прозаическими. Полицейские — постоянные посетители этих мест. Я дохожу до угла Кенсингтон-Парк-роуд и миную «Бленем армз», где все еще пьют Бишоп и мисс Бруннер из школы. Когда-то в этом районе все друг друга знали, но скоро (потому что это было дешево и недалеко от Паддингтона) сюда пробрались выходцы с Ямайки, потом вместе с Колином Уилсоном и его «Черными монахами»
[307], его поп-группами начала прибывать богема. Вскоре пабы и кафе заполонили никчемные сочинители, стремящиеся возродить какую-то мечту о реальности, общаясь с дегенератами, которых они упорно именуют «местными жителями» и которые остаются такими же чужаками, как и сами интеллектуалы! Я не знаю, кто здесь кого привлекает! То ли писатели следуют за толпой, то ли толпа ищет авторов, зная, что такие неудачники из среднего класса — единственные люди на земле, готовые уделить ей время? Когда-то этот район был немного мрачноват, конечно, но все знали, кто друзья, а кто — враги. Теперь сказать невозможно. Кто пишет эти статьи в американской прессе? Думаю, мне не следует жаловаться. Те немногие из нас, кого не выгнали хиппи, извращенцы и ротарианцы, по крайней мере, могут зарабатывать на жизнь. Вы сумеете продать американцу почти все, если изложите ему подходящую историю. Старое пальто становится «старым пальто Мика Джаггера». Они заставляют вас говорить подобные вещи, иначе они испытывают разочарование. Вся торговля антиквариатом, похоже, свелась теперь к изобретению смехотворных историй для самых неожиданных и бесполезных товаров. У меня есть автомобильная куртка Роя Вуда, парадная форма лорда Керзона и кепка Уинстона Черчилля. Вчера какой-то обожравшийся свининой пехотинец говорил мне, что заплатил тридцать пять фунтов за ночной горшок Дизраэли
[308].
— А что, если бы там еще осталось дерьмо Дизраэли? — спросил я. — Вы заплатили бы триста пятьдесят?
— Только если оно точно будет подлинным, — сказал он.
Парень говорил совершенно серьезно. История для этих людей — дело коммерческой оценки и фантазий, а не научного опыта. Или же она — дело баллов и отметок? Возможно, это гораздо лучше, чем познания английских детей: они теперь погружены в тайны большевистской политики и могут рассказать вам любую мелочь о председателе Мао, но никогда не слышали о Примо де Ривере! И еще говорят, будто на систему никто не оказывает влияния! Многие сопротивлялись порабощению страны коммунистами, многие патриоты попали в тюрьму. Я встретил их на острове Мэн
[309]. С Мосли я говорил редко. Его обычно избегали из-за неприятного запаха изо рта. И по сей день, я уверен, его последователи не могут обсуждать деликатную тему. Даже его жена молчит. Возможно, она привыкла к этому. Мосли однажды вошел в мой магазин со своим лейтенантом, Хэммом
[310], и сказал, что хотел освободить Польшу. Он поддерживал парламент. Это был 1958 или 1959 год. Я не раз прогуливался до Портленд-роуд и там ел булочки или пышки у миссис Лиз
[311]. Она относилась к Мосли свысока. Она говорила, что он потерпел неудачу, не сумев решить еврейский вопрос. В те дни она еще издавала журналы мужа, «Блэк энд уайт» и «Готик рипплс», хотя великий старый борец давно покинул наш мир. Она поддерживала Мосли, потому что он был лучше, чем ничего. Мы подкладывали номера ее журналов под все двери в Ноттинг-Хилле, советуя людям голосовать за Юнионистское движение — все, что осталось от Британского союза фашистов. В итоге Мосли набрал сто пятьдесят девять голосов и возвратился во Францию, получив однозначное напутствие от власть имущих. Сам я отдал предпочтение консерваторам. Теперь, конечно, незаконно выражать вслух свои взгляды на проблему расы — за исключением самых традиционных убеждений. Мосли стал жертвой этой цензуры еще до того, как позорный Закон о расовых отношениях
[312] заткнул рот миссис Лиз и всем ее союзникам, которые продолжали сражаться, как могли, под знаменем Феникса. Когда миссис Лиз умерла, я перестал бывать на Портленд-роуд. У меня все еще есть несколько их записей. Конечно, было бы безумием воспроизводить их теперь, особенно известные нюрнбергские речи. Люди, которые одержали победу, смеялись надо мной. Я сказал им, что был там с самого начала. Я знал протеже миссис Лиз, я знал их очень хорошо, этих молодых людей, умевших красиво говорить и исполненных благородных побуждений. Они создали Национальный фронт на руинах старых союзов, но потом в ближнем бою разрушили все, что высоко ценили. Что, если так же упустил бы свой шанс Гитлер? Когда мистер Джордан
[313], как обычно, выступал на углу, я однажды задал ему вопрос: «Что тогда случилось бы с Германией? У нас на стенах теперь висели бы портреты Дяди Джо!» Джордан согласился со мной. Он пытался возродить партию. Проблема, по его словам, заключалась в том, что люди слишком довольны. В конечном счете, когда социализм разорит страну, тогда, возможно, мы увидим некий прогресс. Что ж, страна близка к катастрофе, но я не наблюдаю сильного руководителя, который мог бы спасти нас, руководителя, который жизненно необходим государству. Эдвард Хит
[314] — раздражительный старый педик. «Избиратели», «представители общественности» шляются возле моего магазина, нося на груди символы анархии; они заливают пиво, купленное за государственный счет, в свои широкие глотки, и напиток течет по «синим красоткам» и «бомберам», а они смотрят на меня остекленевшими глазами — истинные наследники обезумевших толп Махно, которые уступили нашу Украину Ульянову, Бронштейну и Джугашвили, этому первому триумвирату, разрушившему старую благородную Россию так же, как предшественники большевиков разрушили благородный Рим.