Нет, я боюсь не семитов. Я боюсь «евреев» и «арабов». Все варварское, упадочное, безнравственное, все, что разрушило и поглотило эту великую цивилизацию точно так же, разумеется, как и Атлантиду, — все можно свести к двум словам. Они — кредо варваров, которые наводнили семитскую Африку и Месопотамию, бросив вызов высшей справедливости греков, а ведь те сами были наследниками лучших людей древнего мира. Но я не говорю, что упадок семитов шел непрерывно. Пока идолопоклонство и война окончательно не разделили эту цивилизацию, были времена, когда казалось, что падение прекратилось, когда здравомыслие финикийцев сдерживало жажду завоеваний, наилучшим символом которой выступил надменный Карфаген. Были времена, когда казалось, что эпоха Соломона, Давида и Гаруна аль-Рашида вернулась; но потом нелепое стремление к самоуничтожению толкало семитов к войнам и конфликтам, что продолжаются и по сей день. Египет вступает в союз с Сирией, Ливия — с Алжиром, а Алжир вступает в союз с Сирией против Египта и Ливии или Ирака или Иордании, и даже такая бомба замедленного действия, как Израиль, не может объединить их или (и подумать невозможно) убедить рассмотреть объединение с братьями-семитами и обрести общее государство, где религия становится вопросом духовного выбора, а не вопросом политики или жизни и смерти. И вот тот «принцип», который они намерены принести на Запад, чтобы противопоставить его принципам Вольтера или Тома Пейна
[281]? Но они все же победили. Теперь нельзя даже высказывать вслух такие предупреждения, уже не говоря о том, чтобы представлять их в парламенте. Мы все сильнее подражаем им, забывая наши старые принципы и добродетели. Конечно, пусть эти люди вернут кровную месть и феодальную систему! Такие устремления роднят их, по крайней мере, с товарищем Сталиным. (Никого в России это не удивило. Там знают своих грузин — людей, едва ли на шаг отступивших от Аллаха.) Я не говорю, поймите, что мы должны покончить с этими неисправимыми миллионами, но по крайней мере мы могли бы организовать какую-то форму стерилизации? Или, как минимум, поддержать систему, которая так хорошо действовала на Украине до большевиков, прежде чем Бабий Яр стал чем-то еще, кроме фона для моего первого громкого триумфа, когда я вознесся к чистоте и свободе небес. Теперь то видение, то дивное воспоминание скрывает позорный дым; и все-таки никто из нас, думаю, не виноват в этом. Если мы устроили сговор, то устроили его, пребывая в невежестве. Если мы и сговаривались о чем-то, то лишь в едином убеждении, что существовали простые политические решения наших проблем; мы цеплялись за бесхитростные древние добродетели, за старые ценные бумаги — так падающий человек простодушно цепляется за гнилой сук, веря, что сможет спастись.
У капитана Квелча какие-то дела на берегу, но никто из нас не хочет проблем на таможне, которые неизбежно возникли бы, если б мы собрались сойти с корабля. Поэтому, получив заверение капитана, что он узнает новости в местном полицейском участке, мы с миссис Корнелиус возвращаемся к граммофону, слушаем новые записи и подпеваем.
— Я скажу птицам, скажу деревьям… — шелестит голос Шепчущего Джека Смита
[282].
Миссис Корнелиус ногами отбивает такт, а я притворяюсь, что моя тарелка — это укулеле.
— Можешь привести Перл, она — такая девчонка…
— Я скучаю по швейцарочке моей…
— Я — шейх Аравии, и это видит мир!
Когда мы пытаемся танцевать чарльстон под музыку «Савой орфеанс»
[283], Эсме входит в салон и останавливается вдалеке от нас, ожидая, пока танец кончится. Миссис Корнелиус принимается хихикать.
Я вздыхаю:
— Что такое, моя драгоценная?
— Я надеялась сойти на берег, — говорит Эсме, — чтобы сделать покупки. Мне нужна подходящая одежда. И другие вещи. Женские…
— Не надо волноваться, дорогуша, — отзывается миссис К. — У меня тселый тшертов тшемодан этих штутшек. Тебе не следует так тшертовски переживать. Я свои размеры знаю.
— Мне нужны собственные вещи, а не чужие, — по-английски бормочет Эсме, уставившись в пол.
— Как хотшешь! — Миссис Корнелиус качает головой и опускается в тростниковое кресло.
Я сурово смотрю на суженую — не следовало отвергать дружеский жест. В присутствии обеих женщин я чувствую себя неловко. Возможно, я вызываю у них ревность.
— Мы высадимся на берег уже через несколько дней. — Я надеюсь успокоить ее. — В Александрии. У них есть английские магазины. Там есть даже «Уайтли»
[284], по крайней мере, я об этом слышал.
— В Танжере есть французские магазины, — заявляет она. — Есть «Самаритен» и «Базар Нюрнберг»
[285].
— Затшем тебе нужны фритсевские штанишки? — Миссис Корнелиус подходит к проигрывателю, чтобы поставить новую пластинку.
Сейчас полдень, и здесь просто невыносимо жарко.
— Боюсь, одних не хватит на всю поездку, — пытается сострить Эсме. Но соревноваться с моей старой подругой она не может.
— Да они на тебе и минуты не держались.
Эти препирательства не ограничились женской болтовней. Практически все собравшиеся на борту (кроме прибывших из Южно-Китайского моря) внезапно начали ссориться друг с другом. Я с нетерпением ждал остановки в Александрии, где мы сможем сойти с корабля; всем нам, темпераментным людям, уже не придется так часто контактировать друг с другом. О. К. Радонич, обычно такой благодушный, отказывался садиться за стол с остальными членами съемочной группы, Шеф Крэмп превратился в унылого затворника, Грэйс полюбил ласкара и больше не уделял внимания Эсме. Только мы с капитаном Квелчем (возможно, потому, что у нас было так много общего) оставались спокойны. Мне действительно хотелось порадовать любимую, но чаще всего ей не требовалось то, что я мог предложить. По крайней мере, наши разногласия с миссис К. прекратились, хотя пару раз она в шутку интересовалась, сколько мы с Квелчем выручили за «большого парня». Я очень надеялся получить телеграмму от капитана Фроменталя с сообщением, что мистер Микс жив и здоров. Еще сильнее я надеялся услышать, что обнаружены мои фильмы! Сравнительно недавно второй помощник капитана, Болсовер, начал делать аккуратные заметки в блокноте вроде тех, которые обычно носят полицейские. Он, казалось, готовил своеобразный отчет. Я наблюдал за ним по вечерам, когда все остальные развлекались. Усевшись в углу, он записывал, сколько джина капитан выпивал с пассажирами, сколько виски бармен выдавал привилегированным клиентам. Я думаю, что Болсовер собирался сообщить хозяину о Квелче и обо всех остальных, но я не был уверен, что Голдфиша заинтересуют подобные мелочи. В конце концов, наша небольшая картина не стоила и малой доли того, что ранее потратили на «Бен-Гура», прежде чем съемки перенесли в Голливуд и построили декорации в Бербанке
[286]. Поскольку почти все мы работали по контрактам, расходы были очень малы, успех же картины мог компенсировать некоторые крупные провалы, беспокоившие тогда мир кино. «Искусительница пирамид», как мы теперь называли фильм, должна была не просто иметь успех у публики, но и произвести положительное впечатление на пресыщенных критиков. Я предполагал, что Вольф Симэн сделал на этот фильм ставку. Его излюбленные «сатиры на джазовых деток» стали немного утомительными, а исторические зрелища, особенно связанные с Востоком, вошли в моду. В этом отношении, по крайней мере, нам ничто не угрожало. Голдфиш хотел, чтобы его корабль оказался как можно дальше от американских берегов, и, я полагаю, примерно то же касалось и Симэна, ставшего еще одним сомнительным иностранцем вроде Мориса Метерлинка
[287]. Действительно, было почти невозможно сочувствовать шведу. Он сочетал скандинавскую веру в возвышенные идеалы с тевтонской агрессивностью — эта смесь, без сомнения, сделала Екатерину Великую неповторимой женщиной. К сожалению, у Вольфа не было ни внешних данных, ни очарования императрицы.