Держа стакан бренди в одной руке и томик стихов в другой, он ровным шагом выходил на мостик и там отдавал приказания. Только второй помощник, болезненный мужчина с одутловатым лицом, Сэмюэл Болсовер, казалось, относился к капитану критически. Но Болсовер был типичным британским мелким буржуа; такие люди так часто и мучительно размышляют о долге и добродетели и проводят так много времени, сидя в сортире и тужась изо всей мочи, что забывают о неизбежной реальности жизни. Любое внешнее впечатление представлялось Болсоверу значимым духовным опытом. Кроме того, как я указал ему однажды утром, когда мы вдвоем сидели за завтраком, если он придавал такое значение принципам, вычитанным из «Бойс оун пейпер»
[217], ему следовало бы остаться в Торговом флоте. Это замечание звучало, возможно, немного несправедливо, так как я знал: Болсовер был морфинистом, которого разыскивали за убийство шлюхи в Маракайбо. (Тем более, думал я, ему стоило бы держать эту лицемерную мораль при себе.) Обстоятельный ответ Болсовера сводился к тому, что мое мнение ничего для него не стоило, поскольку я был иностранцем.
Когда капитан Квелч выделял «время для себя», я просил Микса настроить проектор и показать мои авантюры в самолете и в седле — истории о похождениях отважного сына степей. Я заметил Эсме, что она должна присоединиться ко мне и посмотреть «Закон ковбоя», мою лучшую картину. Эсме могла бы гордиться мной. Вместо этого она начала волноваться.
Между приступами болезни и сном после приема лауданума Эсме редко разговаривала со мной, и я никак не мог узнать, что тревожит ее сильнее всего. Мою возлюбленную приводило в отчаяние почти все. Глаза ее окружала паутинка, образованная потеками туши, и Эсме рыдала о своей несчастной судьбе, убежденная, что никогда не вернется в Голливуд, никогда не станет кинозвездой и умрет в каком-то безымянном море. Ее маленькие кулачки колотили по стенам каюты — так же вела себя Лиллиан Гиш в «Сломанных побегах». Я заверил Эсме, что у Атлантического океана есть название и что корабль абсолютно надежен.
Мы вернемся домой с триумфом. Критики прославят ее роль в «Невесте Тутанхамона» (именно такое название в конце концов предложил Голдфиш — мы получили от него телеграмму, когда корабль находился в Мексиканском заливе).
— Прославят что? — спросила она, подняв изящное личико, бледное и опухшее, над подушкой. — Мои успехи в качестве горничной леди? Я могла бы получить такую работу, Максим, не уезжая из чертовой Перы.
— Все будет хорошо. Когда мы приедем в Египет, у тебя появится шанс. Я уже сейчас изменяю сценарий, чтобы дать тебе большую роль. Ты сыграешь Клеопатру.
После этого она немного оживилась.
— Царицу Египта?
— Возможно, — ответил я, — в конце концов.
На самом деле речь шла о роли греческой рабыни, которая становится соперницей Тий. Сюжет вращался вокруг этого треугольника. Идея принадлежала не мне, а человеку по фамилии Тальберг
[218]. Друг Симэна и миссис Корнелиус, он набрался кое-какого опыта по сценарной части. Тальберг был истинным немцем, позже он снял «Унесенных ветром» вместе с моим наставником Мензисом. Я думаю, миссис К. познакомила с ним одна из ее подруг-актрис. Я не был уверен, что Эсме сможет оценить иронию судьбы своей героини (хотя действительно появлялась возможность для сиквела). Я успокоил любимую, показав ей несколько тщательно продуманных эскизов: она стояла на вершине одной из небольших пирамид, на фоне огромного восходящего солнца, в окружении пальм. На рисунке она была облачена в золото, нефрит и ляпис-лазурь, в одной руке она держала розу жизни, а в другой — розу смерти.
— Ты будешь видением!
Но она не успокоилась:
— Мне скучно быть видением, Максим. Я хочу стать актрисой. Покажи мне мой текст.
На этом этапе я больше ничем не мог ее утешить.
Гораздо позже в ту же ночь, когда море относительно успокоилось, я столкнулся в салоне с Джейкобом Миксом. Он курил одну из своих гаитянских сигар, удобно устроившись в единственном приличном кресле. Ноги он вытянул, благородное лицо его, выражавшее блаженное довольство, могло бы украсить бенинские рельефы
[219]. В общем, я почувствовал, что явился не ко времени и испортил исторический момент. Вся безмятежная, прекрасная варварская гордость Африки запечатлелась в очертаниях его тела, и я снова задумался о глупости и неразборчивости работорговцев, которые похищали представителей самых разных племен. Благороднейшие существа, достойные воины ашанти, зулусы или масаи, ценились ничуть не дороже выродившихся дикарей. Даже голландцы видят разницу между королем Чакой и каким-то невежественным слугой из племени банту
[220]. Зулусы и масаи могут подтвердить это. Африка, в конце концов, большой континент. Цивилизация зародилась там, и кое-кто верит, что именно там ее ждет конец. Но это было древнее африканское благородство, благородство, которое существовало с незапамятных времен, задолго до того, как арабы или белые обнаружили богатство, самими неграми презираемое. И не следует винить ни белых, ни черных. Это силы истории увлекли Ливингстона и Родса
[221] в сердце Черного континента; они были одержимы, они охотились за знаниями. И не их вина, что они еще нашли золото, алмазы, древесину и миллионы акров земли, где можно выращивать полезные растения. Темнокожие люди не хотели все это использовать. А белым нужно было прокормить свое племя. Достаточно просто взглянуть, что негры делают с собственными богатствами, когда получают их в полное распоряжение, — в Бурунди, например, или в большей части прежнего Конго, не говоря уже о непристойностях, творящихся в Уганде
[222], - и мы увидим, как мало они ценят дары природы, которые белым кажутся дорогими и редкостными. Банту или жители Биафры
[223] не умеют смиряться и сдерживаться, как мы. Они просто проводят время в племенных ссорах и наблюдают, как женщины выполняют всю работу, необходимую для выживания. Мужской шовинизм — проклятие третьего мира, так же как и наших старых городских кварталов. Смешение негритянской и арабской крови породило целую философию и религию, основанную исключительно на таком отношении к жизни. Ее называют исламом. По-моему, речь идет о ложном благородстве ленивого араба-полукровки, об оправдании образа действий, суть которого сформулировал один ямайский моряк в питейном заведении в Сохо — как-то вечером в 1953 году, когда я танцевал с миссис Корнелиус.