— Я сомневаюсь, что ты когда-нибудь поймешь степень или природу ее страдания. Я готов предположить, что, возможно, она просто не осмеливается признавать, до чего невыносимы сейчас ее мучения.
Я рассмеялся. Я мог бы подумать, что он сам в нее влюбился! Но, как я полагаю теперь, он имел в виду, подобно миссис Корнелиус, что лучше бы мне никогда не забирать ее из публичного дома в Константинополе, не обольщать ее рассказами о прекрасном будущем в Голливуде. Ей не хватало характера для этого будущего. Но, по крайней мере, она получила гораздо больше, чем многие подобные ей девочки, которым только обещают такие вещи!
Следующая часть нашего путешествия должна была стать последней — опасное странствие по пустыне подходило к концу. Ночью, когда холодало, шатры стояли почти на милю вдоль дороги и дрожащие огни исчезали в бесконечности. Отовсюду доносился аромат еды, горячего древесного угля, запах экскрементов и мочи, специй и духов, животных и людей. Я думал, так ли выглядело путешествие в обозе на Диком Западе или, может, скорее большой перегон скота, который братья Бутч
[551] и Хопалонг доставляли в Мексику. Я видел такое по телевизору. Ковбойские фильмы — единственное зрелище, в котором осталась теперь настоящая мораль. Иногда я надеюсь, что среди прочих Хутов Гибсонов и У. С. Хартов обнаружится и мое имя. Но зритель уже слишком далек от моего времени. Теперь наша работа — больше не развлечение, она сдана в архивы общества. Люди, полагаю, хотят поскорее забыть старые уроки. Даже Джон Уэйн с готовностью играет «хранителя закона», похожего на Фальстафа
[552], осмеивая все, что он когда-то защищал, — нет, у меня не осталось особых надежд. Вестерн, без сомнения, превращается в громкое кровопролитие, в котором насилие заменяет техническое мастерство; теперь он напоминает детективные, экзотические и сенсационные романы.
В это время года дневная жара казалась вполне сносной; для русских, привыкших к прохладному лету, мы очень хорошо переносили здешний климат. Мы из предосторожности надевали толстые головные накидки и прикрывали лица от яркого света и пыли, полностью следуя «арабской моде». Мы экономили на всем, даже на кокаине. Меня удивило, сколько качественного товара везет с собой Коля. Его это только позабавило. Он загадочно сказал мне, что горб верблюда — самая ценная часть животного. Неужели он убил эль-Хабашию из-за наркотиков? Коля рассмеялся.
— Жирный извращенец поссорился с кем-то из своих деловых партнеров, видимо, с таким же мерзавцем, вот и все. Никто не станет о нем плакать. Но да, я думаю, что мы оба, вероятно, хотим поскорее сбежать, если ты это имеешь в виду. Я снова буду сам по себе, милый Димка. Я хотел бы освободиться от Ставицкого, и вскоре такая возможность представится. Но я могу и остаться его агентом. Все зависит от того, кто ждет нас в Эль-Куфре. А пока нас не станут долго разыскивать, даже если увидят наши следы. Они не узнают, кто мы. Новости разнесутся по всему преступному миру, как и должны, и люди, которые нас действительно знают, решат, что нас убили в этой заварухе. Видишь ли, там же было очень много трупов и настоящая бойня в конце. Бедный глупый сэр Рэнальф остался там; он держал чье-то грязное тело. Но Ститон пользовался щедростью эль-Хабашии много лет. Он, без сомнения, заплатит немалую цену за свои удовольствия.
Я думал о фильме. Должно быть, отсняли целые мили пленки. Можно ли отыскать оригиналы? И сегодня где-то мой бедный, израненный черно-белый зад поднимается и падает между покрытыми синяками маленькими ножками, когда я исполняю сцену изнасилования; немногочисленные зрители могут даже подумать, что люди на экране — настоящие, могут даже захотеть узнать, как эти люди оказались там. Если бы кто-то посмотрел фильм сегодня, он стал бы смеяться при виде нашей эксцентричности. И я начинаю думать: не творение ли мистера Кодака и его коллег наше все более и более странное общество?
Я сказал Коле, что не буду чувствовать себя в безопасности, пока мы не вернемся в Европу и не оставим все это позади. Я добавил, что у меня больше не было никаких документов.
— Я сам выбросил твой паспорт, — сообщил он, — а свой заменил на более подходящий. Это увеличивает наши шансы. — Той ночью в нашей палатке он показал мне множество паспортов, которые нашел у эль-Хабашии. — Я искал деньги. Но эта собака была слишком хитра, чтобы держать там много наличных. По крайней мере, теперь у нас есть неплохой выбор имен, милый Димка. Я знаю в Танжере одного человека, который может творить с документами настоящие чудеса.
Он надеялся добраться до Триполи, а оттуда на корабле поплыть в Танжер. Из Танжера, с новыми документами, мы могли отправиться куда угодно.
Груда паспортов беспокоила меня, пробуждая десятки омерзительных воспоминаний, но я ничего не сказал. Я и впрямь по-прежнему не очень-то хотел разговаривать, даже после пяти недель, проведенных в пустыне, и обычно довольствовался усмешками и жестами, которые так нравились другим нашим путешественникам. Оставаясь наедине с Колей, я в основном сидел молча и плакал. Зачастую мой добрый и тактичный друг покидал палатку и прогуливался по пустыне, иногда на протяжении многих часов: он уважал мою скорбь.
Зловоние и постоянная суматоха каравана стали привычными и уютными. Всегда были ссоры, обычно семейные, всегда были сплетни и насмешки, чтобы скоротать скучные часы, а пять молитв придавали дню желанную организованность, пока мы продолжали медленно ехать на верблюдах по враждебному миру песка, пыли и пронизывающих ветров, сильной жары и пересохших колодцев, неверных дюн и бесплодных вади; некоторым из нас эта дорога казалась подобием прогулки от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса — три тысячи миль пустыни, внезапной смерти и бесконечной скуки. Эти крайности породили неповторимую душу араба и сделали его таким неприятным врагом, всегда меняющим стороны из прихоти. Ведь араб — существо фаталистическое и практическое, привыкшее к тысячам лет неизменного деспотизма. Религия побуждает его подчиняться, традиции побуждают стремиться к власти вопреки жестокому деспотизму; ведь позор и гордость — полюса его жизни, а общество требует от него по меньшей мере эффектной демонстрации насилия. Израильтяне усвоили способ общения арабов. Они уже не пытаются говорить с ними на языке разума, увещевать, как увещевают Америка и Германия.
Я вижу вокруг себя параллели. Не один я утверждаю, что мы в общественном отношении едва преодолели Средневековье, судя по широкому распространению идей простого народа. Философия — от Аристотеля до современности — сделала нас истинно великими, но она бессмысленна для человека с улицы, который лишь случайно извлекает из нее выгоду. Предоставленный самому себе, он бы радостно пил пиво, насвистывал простенькие мелодии и подсчитывал ставки, в то время как бесценные учреждения, за которые многие отдали жизни, институты, воплощающие самую безопасность рода человеческого, с шумом рушились бы у него на глазах. Я и впрямь с легкостью могу доказать, что средний ваххабит, при всей его неприятной набожности, может говорить о греческой и французской истории и культуре более внятно, чем любой современный британец среднего класса!