Писарь говорит:
– Лорду Кромвелю нездоровится. Не сделать ли перерыв?
Он смотрит на юношу:
– Благослови тебя Бог за храбрость.
По лбу течет пот.
Норфолк говорит:
– Да что ему станется? По личному распоряжению короля его даже не пытают, хоть он и не благородного происхождения.
Так проходит день, затем другой. Измену можно состряпать из любого клочка бумаги, было бы желание. Хватит и одного слога. Власть в руках читающего, не пишущего. Герцог то и дело взрывается, Рич продолжает свои нападки, прыгая с пятого на десятое. Иногда он может ответить, иногда вынужден отсылать их к бумагам, которые они изъяли или потеряли. На самом деле, как он сознается, он занимался столькими королевскими делами, что даже при его способностях невозможно упомнить все сказанное и сделанное.
– Трудно жить по закону. Любой министр невольно что-нибудь да нарушит. Но если я изменник, – он вытирает с лица пот, – то пусть на меня падет Божий гнев и пусть меня разразят все дьяволы ада.
Под вечер, оставшись один, он сидит, разбирая по нитям ткань недавнего прошлого, и все эти нити ведут к Майскому дню. Томас Эссекс в Гринвиче, то выходит из павильона, то снова входит, за ним спешат писари с королевскими бумагами; граф – то есть я – бросает распоряжения направо и налево. Ричард Кромвель на поле, расшвыривает нападающих. Наше чествование друзей и врагов, наша куртуазность, наша spezzaturata
[73], наше выставленное напоказ великолепие; Майский день сгубил нас, ибо зависть и порожденная ею злоба выплеснулись из берегов. Ричард нанял каких-то итальянцев написать фреску с его триумфом в хинчингбрукском доме; они собираются украсить целую комнату. Может прийти время, когда Ричарду будет больно смотреть на эту фреску, но писать ее все равно надо. Не следует нарушать данное итальянцам обещание – они этим зарабатывают на хлеб.
За девять дней с его ареста они набрали довольно обвинений, чтобы провести через парламент билль о лишении прав за измену. Теперь ему задают вопросы о религии – готовят дальнейшие обвинения. Спрашивают, что он делал в Кале, кого там защищал. Закапываются все глубже в свой запас фальшивок, откуда можно извлечь что угодно. Норфолк говорит:
– Когда мастер Ризли ехал через Антверпен по королевскому делу, вы дали ему письмо для еретиков.
– Я дал ему послание для моей родной дочери.
Норфолк отвечает:
– По-вашему, это лучше?
Он вновь просит:
– Дайте мне увидеться с королем.
– Нет, – отвечает Норфолк.
Вероятно, Генрих искренне верил, что он изменник и еретик, – час или два кряду. Но не может же он обманывать себя и дальше? Значит, короля не заботит истина, он лишь растравляет свои обиды. Никому из советников не успокоить его уязвленную душу, не утолить его жажду и не насытить его голод.
К концу первой недели Рейф сообщил, как воспринял известие император. Согласно депешам, Карл был поражен. «Что? – спросил он. – Кремюэль? Вы не путаете? В Тауэре? По королевскому приказу?»
Как-то открывается дверь. Он ждет Гардинера, но это снова Брэндон. Чарльз с тяжелым вздохом садится на обитый подушечкой табурет, так что колени нелепо упираются в подбородок.
– Отчего бы вашей милости не сесть на вон тот стул?
Однако Чарльз сидит, словно кающийся грешник, пыхтит, вздыхает, смотрит на стены, расписанные райскими сценами, ручьями и цветущими холмами.
– За всем этим она? Другая?
– Не лично, милорд. Она покоится в часовне. А что до росписи, я ее закрасил.
– Что? Своими руками?
– Нет, милорд. Пригласил художника.
Он воображает, как ночью прокрадывается сюда с огромной малярной кистью.
– Вы славный малый, Чарльз, – говорит он. – Я бы с вами пошел грабить дом, если бы пришлось.
Брэндон улыбается в пышную бороду:
– Много вы домов ограбили?
– В моей бурной юности, вы понимаете.
– У нас у всех она была бурной, – говорит Чарльз.
– Я не пошел бы грабить дом с королем. Скажешь ему: «Стойте здесь и свистните, если пойдет дозор», а он, заслышав шаги, сбежит, пока ты перелезаешь через подоконник.
– Не думаю, что он пошел бы кого-нибудь грабить, – говорит Чарльз. – Он бы нарушил общественный порядок в собственной стране, не так ли? Да и кого ему грабить? Он и без того может забрать что пожелает и пустить нас всех по миру. – Брэндон трет лоб. – Сухарь, я рад слышать, что вы шутите. Послушайте… – Он встает. – Послушайте, вот мой вам совет. Признайте, что вы еретик. Скажите, что заблуждались. Попросите Генриха встретиться с вами лично и обратить вас в правоверие. Ему же это будет приятно, верно? Помните суд на Ламбертом? Как Генрих сидел на высоком помосте, весь в белом…
– Ламберта сожгли, – говорит он.
Чарльз сникает:
– Ну, в общем, это то, что я хотел предложить, и теперь, когда я все сказал… – Чарльз идет к двери, резко поворачивает назад. – Вашу руку?
Они обмениваются рукопожатием. Чарльз двигает его кулаком в плечо, будто они смотрят собачий бой.
После ухода Брэндона он думает, Чарльз прав, Генриху будет приятно меня обратить. Однако есть причина, по которой это решение не годится. Враги убедительно (для себя самих) докажут, что он отрицает евхаристию, а такого рода еретиков не спасает от смерти даже покаяние. Его погубит первая из гнусных статей, принятая парламентом в прошлом году, когда он болел. Итальянская лихорадка все-таки загонит его в гроб.
Билль о лишении прав проходит второе чтение двадцать девятого июня. Между первым чтением и вторым, между вторым и третьим он умирающий. После третьего он будет юридически мертв. Вопрос лишь в том, каким способом его превратят в труп. Если король предпочтет наказать его за ересь, то он умрет на костре, возможно, вместе с Робертом Барнсом и другими единомышленниками; если за измену, то его, скорее всего, отправят на Тайберн и выпотрошат заживо. Даже содомиту Хангерфорду даруют легкую смерть, а ему… Бог весть. Ему снится, будто перед ним выкрашенная алым дверь или не выкрашенная, а залитая алым и стена того же цвета; она мокрая, пол, стена и комната за дверью тоже мокрые и алые.
Дожди прекратились. Глядя из окна королевиных покоев, он видит, что лето умирает. Он помнит нескончаемые ливни в годы перед падением кардинала. Помнит, как привез Рейфа в дом на Фенчерч-стрит и как с того капало на пол, покуда Лиз распутывала бесконечные слои одежды. Думает: она умерла до того, как я чего-то добился. У меня был дом в Остин-фрайарз, но то был дом стряпчего. Когда я служил у кардинала, она меня не видела неделями кряду, все равно как если бы я был матросом и уходил в море. Она стояла на лестнице в белом чепце. Попросила: «Скажи, когда вернешься». После ее смерти я написал завещание, и в те дни я оставил бы сыну шестьсот фунтов и дюжину серебряных ложек.